Хранить вечно
Шрифт:
Мы старались не глядеть друг на друга, переминались, стоя с кружками в руках.
Наконец облегчающее «ура!». С Новым годом – годом окончательной победы!… Загудели, загорланили все вокруг. Пошли самостоятельные тосты. Кто кого переорет: за доблестный фронт, за тыл, за все роды оружия, за нашего генерала… Забаштанский сошел с эстрады, ходил между столами с кружкой, добрался до меня. Глядел с умильной открытостью.
– Давай помиримся. Разве можно боевым товарищам из-за бабы ссориться. Давай як в песне – мени с жинкой не возиться… И будем друзьями, как были…
У меня в голове шумело. Пил много, закусывать не успевал. И правда, стоит ли ссориться? Такая война, такие бои скоро начнутся, а тут мелкая склока. Люба в Москве, наверное, уже завела другого или к мужу вернулась.
Мы чокнулись, выпили, обнялись и расцеловались
Мы все уехали в деревню, где был Иван; я пил с ним, жаловался на себя и на начальство. Как всегда после разговора с Иваном, стало спокойнее, легче. Он знал стихи Тютчева, Рильке, Пастернака, знал музыку, живопись, историю. Знал и любил все, что любил я, и знал еще многое, что я еще только хотел узнать. Он показывал мне созвездия, толковал о теории относительности и принципе неопределенности. Он говорил неторопливо, то и дело запинаясь, насупившись, подбирая слова, понятные непосвященному.
Иногда он казался мне бесстрастным и мудрым созерцателем, но чем ближе мы знакомились, тем явственнее я ощущал в нем живую, горячую душу, застенчиво доброго человека, страстно влюбленного в поэзию слова и мысли. Скрытный от застенчивости, от умного скептицизма, от неумения и нежелания приспосабливаться, проницательно и свободно мыслящий, отлично владеющий собой, он был во многом противоположностью мне – порывистому, непоследовательному, поверхностному и несдержанному. Барахтаясь в пестром хаосе разрозненных знаний, я понимал, что они скудны и непрочны. Упрямо цепляясь за противоречивые и взаимоисключающие святыни – за народнические и комсомольские идеалы, за марксистскую философию и сталинский солдатский прагматизм, пытаясь быть просто честным и в то же время приблизиться к совершенствам партийности, я то и дело убеждался в невозможности совместить все это, становился раздражителен до истеричности, злился на себя, придумывал все новые и новые диалектические пируэты и радовался, когда мог отдохнуть от них мыслями и душой. Наилучший отдых был рядом с Иваном – тогда как-то естественно, само собой становилось очевидно, что по-настоящему важны, по-настоящему бессмертны стихи, книги, симфонии, споры философов, открытия физиков… И в сравнении с этим ничтожны все генералы и маршалы, и приказы Сталина, и речи Гитлера, и дела всех Забаштанских, и все, что им кажется великим, необходимым…
Глава одиннадцатая. В Восточной Пруссии
Наступление началось. Немецкий фронт на левом берегу Нарева был прорван в первые часы. Сорок восьмая армия круто свернула на север-северо-запад и через Млаву и Дзялдово шла на Восточную Пруссию.
Нужно было поспевать за событиями и усиленно пополнять фронтовую антифашистскую школу. Мы придумали новое амплуа для наших учеников – комиссары паники. Они должны были изображать отставших от частей или выходящих из окружения солдат, распространять слухи о приближении фронта и в удобных случаях просто кричать: «Русские прорвались!», «Танки у нас в тылу!» и т.п.
Несколько дней я провел у наступавших танкистов, подбирая свежих пленных. Главное было заполучить их нестриженными. На пунктах сбора в армейских тылах пленных сразу же наголо стригли. А теперь уже не было времени ждать, пока отрастут обычные немецкие прически… Удалось набрать довольно большую группу.
Вместе с кандидатами в антифашисты везли мы еще и троих раненых, чтобы сдать по пути в госпиталь. Ехали ночью; госпитали, на которые я рассчитывал, уже снялись с прежних мест и двигались за наступающими частями, искать другие не было времени. Я повез их в школу, с тем чтобы на следующий день о раненых позаботились бойцы из охраны.
Добрались под утро. Беляев спросонья недовольно ворчал, я разозлился. Прошло всего несколько часов, как видел бой, был среди тех, кто уже почти неделю наступал, без сна, без роздыха, наспех ели и пили, наспех хоронили товарищей и снова спешили вперед, усталые, заросшие, немытые, в хмельном азарте – вперед, вперед. И хотя наступать веселей, чем сидеть в обороне, но зато и хлопотнее, труднее, тревожнее. Чаще приходится ползти или бежать под огнем навстречу смерти, рядом и наперегонки со смертью. И в наступлении всегда
больше убитых, раненых, искалеченных… А тут даже выстрелов не слыхать – безопасное, сонное спокойствие.Тогда, кажется, впервые мы с Беляевым поругались, раньше он бывал только приветлив, дружелюбен, предупредителен. Эту перебранку я, разумеется, не воспринимал серьезно. Очень хотелось спать. Наутро опять нужно было торопиться.
В тюрьме, на очной ставке с Беляевым, я узнал, что в тот день после моего отъезда он расстрелял троих раненых. Следователю он сказал: «Это были фашисты, антисоветски настроенные».
Беляев, тыловой чиновник, всю войну просидевший в тылах в политотделах, летом 1944 года стал начальником фронтовой антифашистской школы. Не зная ни одного слова по-немецки, он полностью доверил всю учебную и воспитательную работу Ивану и мне, избавляя нас от административных и хозяйственных хлопот.
Фронт двигался значительно быстрее, чем предполагалось Когда я охотился на «нестриженых фрицев», наши ударные группы – танки и мотопехота уже сминали немецкое сопротивление на границах Восточной Пруссии.
Севернее Цеханува плавно-холмистые равнины, пологие склоны; под тонким снежным слоем бугрились клочья ржавой травы; поля иссечены ровными темными дорогами. То и дело хутора или маленькие городки; мутнокрасные или желтоватые черепичные крыши в серой пряже голых садов. По всем дорогам, вдоль и поперек, шли войска: танки, автомашины, пушки, пехота, конные обозы. А навстречу плелись толпами пленные. Среди грязно-лиловатых войсковых шинелей все чаще виднелись темные мундиры железнодорожников, сиренево-голубые – зенитчиков, серые – трудовой повинности и разношерстная гражданская одежда фольксштурмовцев.
Когда я доложил Забаштанскому о возвращении из командировки, он сказал: только что получено сообщение – казачьи дивизии из корпуса Осликовского с юга вошли в Восточную Пруссию, наступают успешно. Я попросил немедленно командировать туда и Любу. Уговаривал, доказывал, едва ли не заискивал. Он был очень любезен, но таинственно многозначителен: начальство считает, что женщин пока нельзя туда послать. Езжайте вдвоем с Беляевым, вы же друзья.
Поехали на грузовом форде. В трехместной кабине – мы с Беляевым и шофер из новеньких, немолодой, подобострастный и суетливый, с ухватками бывалого левака. В кузове – прикомандированный ко мне сибиряк Сидорыч, сорокалетний колхозник из-под Тюмени, коротконогий, плечистый, почти квадратный, серовато-русый, узкоглазый. Молчалив, послушен; по всей повадке – надежный, бывалый солдат. Прикомандировали его ко мне совсем недавно. Он числился ординарцем, а фактически был охранником при новых уполномоченных Национального комитета «Свободная Германия» майоре Бехлере и лейтенанте графе Эйнзиделе.
Мы въехали в Восточную Пруссию днем. На дороге только редкие одиночные машины. У самой границы, которая проходила по мостику и заснеженному оврагу, увидели всадника. Солдат из обоза на плешивой кляче трусил, подогнув крючками тощие, длинные ноги в неловко расслоившихся обмотках, топыря огромные, заляпанные глиной ботинки. Впереди седла чемодан, плотно набитый, лопнувший, перетянутый веревкой и ремнями; сзади приторочен большой мешок с торчащими кусками пестрых тканей, а поверх пук сена, завернутый в плащ-палатку. Мятая, грязная, землистая шинель. Серая свалявшаяся ушанка. Самый что ни на есть заурядный обозник. Едет спокойно, не спеша, ничему не удивляясь. Едет по Восточной Пруссии. Рязанский или орловский, или подмосковный «приписник», едет по Германии, как будто и не было 41-го года, немецких окопов у ленинградских застав и танков у Химок, не было Сталинграда и флага со свастикой на Эльбрусе…
Не было? Нет, было, все было. Но вот он едет по Германии – не апокалиптический всадник, не витязь чудо-богатырь, не Чапаев в черной бурке, а рядовой обозник с трофейным барахлом, едет, как ни в чем не бывало.
Все это я пытался высказать Беляеву, умиленный, растроганный так внятно ощутившейся реальностью, осязаемостью нашей победы. И настроение было торжественновеселое, но с напряженно-тревожным любопытством – что же будет теперь?
Еще раньше договорились: как только пересечем границу, отметим это надлежащим образом. Установив точно по карте линию, я скомандовал: «Вот здесь Германия, выходи все оправиться!…» Нам казалось остроумным, именно так, встав рядом у кювета, ознаменовать первое вступление на вражескую землю.