Хранить вечно
Шрифт:
Я пытался отвечать на вопросы Ивана Ивановича, толкуя о нехватке квалифицированных кадров, об особых принципах революционного права и, разумеется, все о той же диалектике… Он слушал вежливо, но, видимо, не очень мне доверял, вернее, доверял все меньше и меньше. Становился осторожней, предпочитал говорить о литературе, об учебных программах школ и институтов. Однажды только у него прорвалось.
– Моя старшая дочка очень любит руськую литературу и язык хорошо знает, лучше, чем я… Была у меня думка – вот кончится война, теперь мы союзники, наш Тито и ваш Сталин – друзья, пошлю дочку учиться в Киев. Мои батьки когда-то мечтали, чтоб я в Киеве учился… Но теперь боюсь, что не пошлю… Нет, не пойму я, что у вас тут робиться.
Майор Лев Николаевич был главным дирижером югославской армии. Он родился в России, и насколько можно было судить по внешности и чуть напевным интонациям, видимо, в еврейской семье. Учился он в Петербургской консерватории у Римского-Корсакова, кончил за несколько лет до войны, гастролировал за границей. Война настигла его в Австрии, и его интернировали где-то в Хорватии, там ему помогали местные музыканты. На дочери одного из них он женился. После войны он стал гражданином Югославии, приобрел известность как композитор, автор нескольких симфоний, ораторий и многих инструментальных пьес, маршей, песен, романсов. Лев Николаевич казался самым старым в камере и несомненно был самым дряхлым, самым больным. Он часами лежал – ему это разрешалось – в полузабытьи или тихо жужжал под нос какие-то мелодии.
Бориса Петровича Климова десятилетним увезла в Югославию мать – вдова офицера, сестра милосердия белой армии. В Югославии он закончил гимназию и строительный институт, женился на хорватке, которая вскоре научилась говорить по-русски – благо, дружила со свекровью; сына и дочь они старались воспитывать русскими. Борис Петрович едва помнил Россию, но издали полюбил и благоговейно почитал далекую родину. Он знал нашу литературу, музыку, фильмы, читал московские газеты и журналы, слушал московское радио, помнил имена всех дикторов. Мне бывало неловко, когда оказывалось, что он лучше меня знает множество фактов и статистических данных об итогах пятилеток, о строительстве в Сибири и на Дальнем Востоке, о новых железнодорожных линиях. Он жадно расспрашивал о Москве, о метро, о внешнем виде московских улиц, о том, как мы живем в будни и в праздники. Ему хотелось знать подробно, что такое дом отдыха и как выглядит студенческое общежитие, как у нас танцуют, какие обычаи существуют в отношениях между юношами и девушками, как защищают диссертации… Снова и снова расспрашивал он о войне, об эвакуации промышленности, о блокаде Ленинграда, о комитете «Свободная Германия», о поведении немецких военнопленных, о разрушениях Киева, о наших генералах и, конечно, о Сталине, и опять о Сталине, о котором говорил почтительно и восхищенно. Мы разговаривали все дни напролет, а иногда еще после отбоя. Он сразу же, с первого знакомства располагал к себе. Приветливый, внимательный взгляд сероголубых, юношески быстрых глаз, легко переходящих от печали к усмешке. Удлиненное светлое лицо и прямые русые волосы – такие чаще встречаются в Прибалтике: крепкий хрящеватый череп северного воина, резкие очертания особенно приметны в профиль – и славянская мягкость в складке губ и линиях щек. (Борис Климов был первым, кто сообщил семье обо мне еще летом 1945 года, проезжая через Москву, он послал записку моей жене…) 8 июня всех «югославов» освободили. Много лет спустя я узнал, что они еще несколько месяцев мыкались по всяким пересыльным лагерям, правда, уже как свободные репатриируемые [2] .
2
В 1960 г. В. П. Климов пришел ко мне в Москве; он работал в Лейпциге преподавателем технического вуза. Из Югославии его выслали в 1948 г. как советского гражданина и «сторонника Коминформа». Мы потом еще несколько раз виделись в Москве и в ГДР. Он умер в Лейпциге в 1965 году.
Глава пятая. Подпоручик Тадеуш
Тадеуш Ружаньский, подпоручик Армии Крайовой, заканчивал гимназию уже в оккупированной Варшаве. Гимназия была подпольной, и почти все гимназисты-старшеклассники стали бойцами Сопротивления. Тадеуш командовал взводом в дни Варшавского восстания осенью 1944 года. Он рассказывал – и слезы дрожали в голосе, – как в первый день они собрались во дворах, в квартирах, на пустырях, за стенами разрушенных домов – все до одного, никто не опоздал! – и точно в назначенный час вышли на улицу и запели «Молитву Тобрука», только вместо «Тобрука» пели «Варшава».
О пан-Буг, ктуры есть на небе,Выцьонгни справедливой длонь,Волам з Варшавы дзись до цебе,О польскон вольносць, польской бронь!О пан-Буг, скруш тэн меч, цо сек наш край,До вольной Польски нам повругциць дай!Отряд, в котором дрались остатки его взвода, отступал уже в самые последние дни по канализационным трубам. Там, под землей, их настиг приказ генерала Бур-Комаровского о капитуляции. С ними был немец-перебежчик Ганс – «Ганс з Берлину». Он пришел к ним в конце второй недели восстания и сказал, что он сын коммуниста, казненного гитлеровцами, что сам был юнгкоммунистом и хочет воевать против фашизма.
…Разумеется, мы не могли ему поверить, мы смотрели на него и видели проклятый немецкий мундир, слышали проклятую швабскую речь. Он понял и сказал: «Я вижу, что вы не можете мне поверить, и это справедливо.
Так вы проверьте меня. А для этого незачем давать мне оружие. Вам очень вредят «голиафы» (самоходные мины), вы не умеете от них отбиваться, они разрушают баррикады и дома. Я покажу вам, как можно остановить голиаф и потом захватить его. Для этого мне нужны клещи-острогубцы или саперный топорик, а ваши парни пусть держат меня на мушке…»
Мы согласились, и в тот же день, когда на нашем участке против большой баррикады услышали, как опять урчит проклятый «голиаф», двое наших со «стэнами» (автоматами) и Ганс с тесаком и клещами пошли ему навстречу, вдоль стен домов, перебегая от дерева к дереву, – там улица была очень красивая, тенистая, в каштанах. «Голиаф» с виду как танкетка, маленькая, низкая, без башни, просто железный ящик на гусеницах; ползет, урчит, упрется в мишень – в ДОТ или в заграждение – и как ахнет полтонны взрывчатки – целый дом в кучу кирпича. А Ганс выскочил на него сзади и сразу тесаком обрубил провод. Немцы их, оказывается, как собак, на поводке пускали. И все управление, и взрыв производили электрически по проводу. Как только Ганс его обрубил, «голиаф» остановился и замолк. А наши все, кто на баррикаде и в домах были, стали кричать «ура», «виват» и такой огонь открыли, что мы немцев на целый квартал отбросили. Потом Ганс показал, как разоружать «голиаф» и как из той же взрывчатки мины и гранаты делать… Тогда мы ему поверили, приняли, как брата, только он не хотел носить значок белого орла, а носил белокрасную ленту – и польская, и все-таки красный цвет есть. Кто-то достал ему красноармейскую звездочку, он был очень рад. Он захватил еще дюжины полторы «голиафов», а наши хлопцы научились не хуже. Так вот, когда пришел приказ о капитуляции, он был с нами. Приказ нам принес польский офицер, а его сопровождали немцы. Мы очень измучены были, много раненых, все голодные, в вонючей грязи, простуженные, хриплые, злые от бессонницы, одуревшие… Но мы стали говорить, а как же с Гансом, ведь нельзя ему в плен с нами, его замучат, а мы не можем предавать такого товарища.
Он догадался, что о нем разговор, он к тому времени уже понимал попольски, правда, немного, но тут и без того догадался и сказал: «Камрады, я понимаю, вы про меня думаете, это хорошо, вы хорошие камрады, но я вам помогу». Мы не успели сообразить, что он хочет делать, а он взял две немецкие ручные гранаты, знаете, такие с длинными ручками и взрывателями на шнурках, зубами потянул за шнурки, зажал их себе крепко под мышки, отбежал подальше в угол и лег. До нас даже и осколочка не долетело, все ему в грудь. Мы потом в плену хотели вспомнить, как его фамилия была, никто не знал. Просто Ганс з Берлину… Из Берлина, а какой геройский хлопец.Варшавским повстанцам в немецком плену пришлось тяжко. С ними обращались не лучше, чем с нашими пленными в самую трудную пору, а, пожалуй, даже хуже. Первые четыре дня вообще не давали ни есть, ни пить, раненых пристреливали, избивали всех. Их конвоировали и стерегли немецкие и украинские эсэсовцы из дивизии «Волынь», которая понесла большие потери в боях на улицах Варшавы.
У Тадеуша сохранились явственные «памятки» об этом времени. У него были выбиты все передние зубы, на голове и на теле остались шрамы от ударов прикладами и коваными сапогами. Поэтому такой необычной показалась мне сперва его внешность – очень молодые, почти ребячьи серые глаза, юношески чистый лоб и стариковское лицо, с дряблой кожей, запавшим беззубым ртом и поседевшими ломкими волосами.
После месяца голода, побоев, издевательств, когда ежедневно умирали десятки людей, обессиленных уже в последние дни восстания, а охранники не позволяли выносить трупы – «пусть больше наберется», – в лагере вдруг появилась комиссия – немецкие и польские врачи. Отбирали наиболее здоровых, таких, что еще самостоятельно ходили. И в тот же день перевели их в другой лагерь, в чистые бараки, с хорошо оборудованной санитарной частью и начали кормить, да не просто сытно, а усиленно, вкусно, давали шоколад, вино. Когда все достаточно окрепли – Тадеушу там даже изготовили вставные челюсти – начались военные занятия. Обучали свои же офицеры в старых польских мундирах. Да и всем курсантам выдали польскую форму, только сапоги были немецкие… Учили тактике партизанских боевых действий. Учителя гордо рассказывали о том, как они нападали на немцев, как они организовывали и вооружали отряды АК, создавали склады оружия, налаживали нелегальную связь. Иногда на занятиях присутствовали немецкие офицеры. Слушали с интересом, вежливо козыряли, здороваясь и прощаясь. Сначала никто ничего не понимал, радовались сытной пище, радовались, что опять в руках оружие, хоть и учебное – винтовки с присверленными стволами и без затворов. Наступила зима 1945 года. Выдали отличное теплое обмундирование. И в январе начали быстро формировать отряды. Тадеуша зачислили в отряд из 30 человек, командиром которого был майор – кадровый польский офицер, попавший в плен еще в сентябре 1939 года. Их выстроили, и немецкий подполковник с широкими лампасами генерального штаба произнес речь.
– Господа, до сих пор мы были противниками. Но германская армия умеет ценить воинскую доблесть своих противников. Мы уважаем вас за ваш патриотизм, за вашу отвагу, испытанную в самых трудных условиях. Германская армия вынуждена отступать и оставляет территорию вашего отечества. Мы знаем, что многие из вас имеют причины быть недовольными нами и всем, что они испытали во время оккупации. Но, господа, вы же солдаты, и незачем вам объяснять, что это война, вообще небывалая по размаху, по ожесточенности. После победы германской империи во всей Европе воцарится новый, разумный и справедливый порядок, достойный традиции нашей общей европейской культуры. Ведь сколько бы мы ни воевали друг с другом, мы все – европейцы. А сейчас с востока движутся азиатские орды. На вашу родину наступают те варвары, которые убивали ваших товарищей в Катыни, кто сгноили сотни тысяч поляков в Сибири, те, кто предали вас, когда вы дрались в Варшаве, сюда идут банды жидов и монголов, полчища грубых, жестоких москалей, которые полтора столетия угнетали ваш народ. Вчера еще мы были врагами. Но сегодня сама история решила по-другому. Волею истории, в интересах всех народов Европы, в интересах нашей и вашей родины мы становимся союзниками. Поэтому мы даем вам самое лучшее оружие, самое лучшее снаряжение, продукты и боеприпасы и предоставляем вам возможность с такой же отвагой и упорством, с каким вы сражались против нас, защищать теперь многострадальную Польшу от нашествия Советов.
После этого мы спели молитву и «Еще Польска», и нас погрузили на три мощных грузовика. На всякий случай предусмотрительные немцы везли в одной машине нас безоружных, а в другой сложили оружие: автоматы, пистолеты, пулеметы, фаустпатроны, три миномета, гранаты, очень много взрывчатки, всяческие боеприпасы, две рации, медикаменты, палатки, химические грелки и даже ящики с коньяком.
Отряд поляков сопровождал немецкий лейтенант с фельдфебелем и двумя солдатами, шоферы тоже были немецкие солдаты из тылового автобатальона. Приехали вечером в лес в стороне от шоссе, где-то к западу от Быдгоща. С востока явственно доносилась артиллерийская стрельба. Уже в пути поляки договорились о том, что будут делать, и едва началась выгрузка и.они взяли в руки автоматы, как все немцы были схвачены: они и не пытались сопротивляться. Отряд укрепился в лесу, выслали разведку, хотели разведать немецкие коммуникации или тылы, чтобы напасть на них… Но уже к утру убедились, что немцы отступили, по шоссе шли советские танки. Весь отряд строем с песнями вышел к ним навстречу. Первые советские бойцы и офицеры, с которыми они встречались, приняли их по-братски, вместе распивали немецкий коньяк, обменивались на память пистолетами. Но потом их разоружили, сперва интернировали, а затем объявили арестованными и подследственными как изменников родины. Наивный правовед Иван Иванович поражался и возмущался, как это возможно. Мы все советовали Тадеушу, что именно он должен говорить… Но следователь возражал ему: «Советская армия – союзник Польши, а немцы – наши общие враги, вы взяли в руки немецкое оружие, чтобы напасть на советские войска, значит, вы изменили своей родине… Вы говорите, что подсудны польским судам, но мы – союзники Польши и должны судить вас как ее изменников, а уж суд разберет, кто заслуживает помилования или оправдания». Споря о правомочности следствия и суда, мы единодушно утешали Тадеуша и двух немцев-шоферов – это были те солдаты, которые сидели у параши с капитаном, – что все окончится благополучно. Один из них, рядовой – гамбуржец с бледным интеллигентным лицом, обросшим ровной полукруглой темнорусой бородкой, – был коммунистом. Его долго не брали в армию как политически неблагонадежного, а потом зачислили в тыловой батальон. Он рассуждал обо всем, что с ним произошло, с поразительной объективностью и почти бесстрастно. Он не сердился и не жаловался на тех, кто его арестовал и допрашивал. Говорил, что понимает недоверие и ожесточенность русских геноссен. Он думал, что его осудят на принудительные работы. Жалел, что именно таким путем попадет в Россию, о которой давно мечтал. Но все же хорошо, что попадет и будет участвовать в строительстве социализма. Он рассуждал именно так, как многие из тех немецких коммунистов, которых я знал, – последовательно, логически выводя одно умозаключение из другого. Это была добросовестная, педантичная последовательность отвлеченных суждений: гитлеровские армии причинили вашему народу много страданий, обычные люди не могут в своих представлениях отделять армию от народа, к тому же немецкий народ долго терпел гитлеровский режим, поэтому советские люди не доверяют всем немцам, и тем более немцам, носящим военный мундир, следовательно, и я стал объектом недоверия и ненависти советских людей. Иначе и не может быть. Поскольку я не могу этому никак препятствовать, но в то же время был и остаюсь коммунистом, я обязан возможно лучше работать на пользу советской страны, ибо это значит и на пользу мирового, а следовательно, и немецкого пролетариата…