Хранитель древностей.Дилогия
Шрифт:
А еще через час в санатории звонили на обед. Зыбин вставал, бросал книгу на тумбочку, переодевался и шел в столовую. И дальше все шло как по заведенному: обед, купанье, прогулка, кино или что-нибудь в этом роде, потом ужин, вечерняя прогулка и сон. Но иногда перед обедом случалось необычайное: на пляже — и всегда в одно и то же время! — появлялась тонкая женская фигурка: черное трико, загорелые ноги, короткая светлая гривка. Она шла, болтала руками, смеялась, пинала подвернувшийся мячик, и он летел через весь пляж, бросала кому-то что-то веселое и исчезала так же внезапно, как и появлялась.
Вот это и было второй достопримечательностью города.
О третьей много говорить не приходилось: в городе помещался единственный в Советском Союзе Институт виноградоводства и виноделия.
А море возле городишки плескалось тихое, мутно-зеленое, ласковое, как задремавшая на солнцепеке кошка. Бог его знает, каким оно было две тысячи лет назад, когда к извилистым берегам его
Зыбин облюбовал себе одно место и каждый день приходил сюда до восхода, небо в эти часы было еще темное, с прозеленью, звезды прозрачны, тени призрачны, а море пустынно, и пляж пустынен, и ничего не было ни в небе, ни на море, ни на суше. А на самом пляже только пустые размалеванные узорчатые теремки, изрытый песок, навесы и тени от них.
Он смотрел с высокого берега на пляж и дальше, на море, и еще дальше, на быстро светлеющий горизонт, и молчал. И все в нем тоже молчало. Легкая дымка лежала на всех предметах мира, и волны катились медленные, бесшумные. Было тихо, спокойно, чуть безнадежно, чуть жутковато — так бывает, когда зайдешь ночью в опустевшую пригородную станцию, где горит под потолком только одна лампа и никого нет, или в ночную аптеку с заспанным провизором, или пройдешься по запертому рынку. Только, конечно, здесь все было выше, огромнее, торжественнее и печальнее.
«Как перед лицом Вечности», — сказал бы он, если бы умел говорить красиво, но так говорить он не умел и поэтому только стоял и смотрел. Что-то очень-очень многое приходило ему в голову в те минуты, но все неопределенно, спутанно, и ничего из этого он не мог ухватить и держать в себе, пожалуй, только вот это: тишина, высота и даль.
Постояв так еще с пару минут, он подходил к деревянной лестнице, клал руку на перила и соскальзывал вниз.
Здесь настроение его менялось снова. Вот тут, думал он, может быть, точно на этом самом месте, где сейчас лестница, а внизу будка мороженщицы, толпились судовладельцы, матросы, рабы, родственники, ждали судов, гонцов, известий о походе Александра Македонского в Индию. Удивлялись, гадали, покачивали головами, ловили слушки и сами небось еще что-то к ним присочиняли. Вот он пересек Сирию, промчался через всю Азию, прошел страшные огнедышащие степи ее, где живут людоеды и амазонки, а кони их жрут человечину, и двинулся к самым границам мира. Достиг Инда. Переплыл его. Встал лагерем и провозгласил Всемирную империю, родину новой нации персогреков. Что-то будет, что-то будет! Земной шар свалился ему в ладонь, и он играет им, как яблоком. Теперь — все! Прекратятся все войны, утихнут все распри, сами собой исчезнут границы, и будет едина земля и едино небо, и на небе Бог, а на земле этот божественный юноша, сверхчеловек, ее хозяин: счастливое время, в которое мы живем, счастливые наши дети.
Ни беса лысого из этой дурацкой петрушки, разумеется, не вышло. Мир не яблоко и не мячик, и его — шалишь! — в кулаке не сожмешь!
Хозяин вселенной непостижимо скоро отдал концы (а может, и помогли — подсыпали чего-нибудь), а слуги, сразу ставшие царями и тоже богами, передрались, перерезались и стали провозглашать. Они провозглашали, они провозглашали, они провозглашали до тех пор, пока не перестало что им провозглашать, тогда они все рухнули, пожгли города и библиотеки, высунули языки и отреклись от всего. А кончилось все это безнадежным и страшным утомлением мира. Волны этого утомления доходили, конечно, и сюда, но вряд ли оно тут особенно чувствовалось. У истории в то время были слишком короткие руки, и так далеко они не протягивались.
А потом наступила Римская империя. Войны, кризисы, убийства и безнадежие — Август, Тиберий, Нерон, Христос и христианство, — город стал римской колонией. Теперь из его бухт отходили транспорты с зерном (став Великими, империи почему-то всегда начинают голодать), и навстречу им шли суда с бронзой, мрамором, статуями императоров, льняными и шелковыми тканями, порченой монетой, которую в ту пору таскали за собой мешками. Потом империя затрещала по всем швам — она ведь из Великой сделалась Всемирной, — кого-то убивали, что-то жгли, кому-то что-то доказывали и, конечно, ничего доказать не могли. А певцы и поэты творили, а императоры воевали, а юристы кодифицировали, а философы подводили подо все базу — город же прижался к земле и ждал, ждал, ждал, чем же все это кончится? Э! Да ничегошеньки он не ждал, он просто жил, как тысячу лет до этого, и все! Ловил и солил рыбу, сеял хлеб, давил вино, справлял свадьбы и ни о чем больше не думал. Да, вот так, сбрасывая туфли и заходя в воду, думал он, вот так именно и было. Жили, любили, деток рожали и больше ни о чем не думали. Это мы теперь что-то за них придумываем, а они просто жили, да и все тут. Ведь и я тоже живу сейчас, и все. А может, через тысячу лет и про меня начнут что-то выдумывать, какие-то необычайные мысли мне приписывать, провиденье, трагедийность, чувство истории,
потому что буду я уже не человеком, а памятником — и не просто памятником, а памятником чего-то, а вот чего — они уж придумают сами.Это была его навязчивая идея, он думал об этом каждый день то зло, то грустно, то равнодушно, но никогда не весело, потому что понимал, что это бред и он начинает уже бредить.
Иногда он встречал в эти часы таких же, как он, праздношатающихся, их было немного, любителей одиноких утренних прогулок, всего два или три человека. Но все они были какие-то особые люди, совсем не похожие на тех, кого он встречал днем. Впрочем, что ж? Он ведь и сам был не совсем дневной.
Но особенно его поразил один человек. Он на этот раз шел по пляжу и увидел: в море, далеко от берега, стоит человек. И даже не человек стоит, а просто торчит из воды голова. «Вот еще чудило», — усмехнулся Зыбин и остановился. Прошло пять минут, семь, десять, Зыбину уж надоело стоять, а голова все не двигалась. «Что он там делает, — подумал он уже сердито, — на море, что ли, смотрит?» Человек действительно смотрел на горизонт — на ясную, широкую и почти зеленую ленту рассвета. Вверху было тяжелое темное небо, внизу черная вода, а в глубине ленты как будто что-то происходило, назревало, рвалось вовне, стреляло искрами. И Зыбин тоже стал смотреть, но скоро это ему надоело, и он пошел дальше.
И встретил второго человека.
Человек этот сидел на камне и швырял в море гальку — небольшой круглолицый толстячок с лысинкой. Когда Зыбин подошел, он, не оборачиваясь, произнес:
— Когда бросаешь камни в воду, следи за кругами, иначе твое занятие будет бессмысленно — так сказал Козьма Прутков.
— Мудрые слова, — вздохнул Зыбин сзади.
— Еще бы! — Толстячок примерился и бросил плоский камешек. — Эх, сорвалось, а раньше я до шести блинов пек. — Он посмотрел на Зыбина. — Слушайте, а где же я вас видел? Вы не из «Дзержинского»?
— Нет.
— Черт, где ж я тогда вас видел? — он смотрел на Зыбина пристально и напряженно. — И не из «Худфонда»?
— Нет, не из «Худфонда». Я вообще не художник, — усмехнулся Зыбин.
— Хм! Жаль! Хотя, положим, в этот час мы все художники! Да! Но альбома-то у вас нет! Значит, вы точно не художник, так откуда же, а?… А — вспомнил! Так я на рынке вас видел! Вы еще какого-то там особого краба искали! Так? Ну, конечно! Ну что, нашли?
— Нет, — ответил Зыбин. — Такого, как надо, не нашел.
— А какого же вам надо? — усмехнулся толстячок.
— Натурального.
— То есть как это натурального? — весело удивился толстячок. — Да они и все не из папье-маше.
— Мне надо было настоящего, черного, прямо из моря, — объяснил Зыбин.
— Ах, вот какого! Да, такого вы там не найдете! Это надо вам у рыбаков искать. Хотя нет! Они теперь крабов тоже не ловят, у них артель, план. Не знаю, не знаю, где вы такого найдете. Слушайте, а я вот вспомнил, я вас второй раз здесь встречаю — ведь это вы вчера сидели на скамейке около лестницы? Так? Ну вот, ну вот, что, тоже не спится?
Зыбин улыбнулся. Ему этот толстячок почему-то сразу понравился, он был весь какой-то совершенно свой, мягкий, округлый, добродушный, в мешковатом костюме, в туфлях на босу ногу.
— Да нет, не то что не спится, — сказал он, — а просто грешно просыпать такую красоту.
— Правильно, — толстячок даже с места вскочил, — очень правильно вы сказали: грешно. Только сейчас ее и увидишь, а как мамаши придут да деток приведут, да еще наши пьяницы с бутылками пришествуют — то будет уж не море, а парк культуры и отдыха. Или, как сейчас говорят, парк отдыха от культуры! Это точно! Это совершенно точно! А я вот, знаете, приду еще затемно, сяду на этот вот камешек — я его специально со склона скатил — и сижу, сижу. И вот туда гляжу, на турецкий берег. Ведь там восход. Восходы тут, я вам скажу, замечательные, совсем не такие, как в книгах. Там ведь «игра красок», борьба тьмы и света, пожар и еще что-то, нет, тут ничего этого нет. Тут все совсем иное — покой. И вот сидишь, смотришь и до того засмотришься, что утеряешь всякое представление о часах. И вдруг в пионерском лагере горн заиграет. Это значит, ты часа три как пенек на одном месте проторчал. Вот вы сейчас снизу идете, не обратили внимания, стоит там человек в море? Или нет? А, стоит! А знаете, кто это? О, это знаменитая личность. Это один румынский коммунист. Его пять лет в одиночке продержали, и он за эти пять лет дальше вот этой скамейки ничего не видел — такая камера была. Тут стена, тут стена, тут стена, в углу параша, вверху окошечко — вот и все. И лампа в решетке. Слепнуть даже стал. Всего неделю тому назад его на самолете привезли, хотели положить в больницу — он ни в какую! Везите к морю! Вот и привезли, поместили в санаторий ЦК, а теперь директор не знает, что с ним делать, ему же режим предписан, по звонку ложиться, по звонку вставать, не перекупаться, не перегреться, не переутомиться, а ему все нипочем! Уходит ночью, приходит ночью — ну что ж, вязать его, что ли? Я его, знаете, понимаю. Ведь простор! Смотрите, какой простор! На сотни верст только море, море, море — вот оно, вот! — он откинул голову, раскинул руки и глубоко вобрал в себя воздух. — Простор!