Хреновинка [Шутейные рассказы и повести]
Шрифт:
— Пойдем, — сказал кум. — Тут больше не дадут, а желательно давление паров усилить. Механику учил?
Еще зашли в шестую и седьмую ресторацию. Седьмая — была последней, потому что Гаврила закричал на человека:
— По какому праву качка допускается? Я требую ошвартоваться… Эй, сыпь к бережку!.. левый борт!.. Крути, Гаврила!.. Стоп!..
Кум зажал ему рот и успокоил:
— Ты на корабле, что ли? Здесь исключительно твердое место, как гранит.
Но все качалось.
Вышли на холодок, на улицу. Шли очень прямо,
Не прошли и десяти шагов, сгреб их за шиворот толстый полисмен, накинул на руки светлые цепочки и подвел к какому-то столбу. Гаврила все еще продолжал икать, полисмен же что-то пролаял в самый столб, в трубку, и не успел по-настоящему закрутить усов, как подъехал очень чистенький автомобиль.
— Уж не за нами ли? — радостно оскалил Гаврила большие зубы. — Ах, приятно до чего проехаться. Вот это культура!..
— Прошу, — сказал полисмен и что-то спросил у кума.
— Чего он бормочет-то? — осведомился Гаврила.
— Спрашивает, с подножкой желаем в автомобиль влезать или без подножки.
— С подножкой! — закричал Гаврила. — Вели с подножкой! В кои-то веки покутить пришлось, да чтоб без подножки… Глупый какой вопрос. Пожалста!!
Подножка опустилась, сначала залез Гаврила, за ним и кум. Всю дорогу Гаврила смеялся, целовал кума, пел:
Ппа привычке кони знают, Где сударушка живет…— Гуляй на-а-ша-а!! Гаврила, крути!
И вместо участка — это удивительно! — прикатили прямо во дворец. Да не дворец, рай господень, потому что встретили их самые благородные женщины в белых, как у ангелов, халатах и еще доктор, бритый и в очках. Лицо тоже интеллигентное. Осмотрели у гуляк все статьи, пульс пощупали.
— Пожалста, — сказал Гаврила, — очень рад.
Он сразу сметил, что попал в самое приличное общество, и решил вести себя как можно вежливей.
— Пожалста! Мерси! — сказал он, стараясь придать голосу нежную звучность и ласковость. — У меня нервы ужасно тронутые и круженье головы после пищи. Но это наплевать, не обращайте вашего внимания. Мерси вторично.
Пол, очень твердый, паркетный, не качался, и все было на своих местах.
И по бархатной дорожке ввели Гаврилу Веретенкина в комнату. Там ванна. Попросили Гаврилу раздеться. Ему стало стыдно женщины, и он притворился, что не понимает. Тогда женщина, в белом, как у ангела, халате, быстро его разула, Гаврила подумал:
«А черт с ней, мне жениться на ней не приходится. Наплевать, разденусь»… — и сказав:
— Пожалста! Мерси! — вмиг разделся.
Она взяла его грязнейшее белье, подала свежее и скрылась.
Перекрестился Гаврила, уселся поудобнее в теплую водичку и загоготал.
Ему показалось, что его зубы стали еще длиннее, а губы сделались короткие: рот не смыкался от улыбки. Ах, ах, приятно до чего… Интеллигентно…
Сидит Гаврила, водичку
этак руками разгребает, подтрунивает над своим блаженным положением.— Скажите откровенно, — рассуждает он сам с собой, — вот я, какой-то столяришко пучеглазый, залез в ванну и сижу. Захочу, пузыри начну пускать, захочу — не стану. Ну, страна! Вот те и всемирный капитал эксплуататоров…
Нет, что ни говори, а американская культура — первый сорт. И очень неприлично, что в русских газетах прохватывают американцев почем зря: дескать, буржуазная нация, дескать, подлые миллиардеры. А вот подобных писак да агитаторов приволочь бы за лохматые волосья, да носом и наторкать в ту самую посудину, где Гаврила Веретенкин наслаждается.
С преогромным удовольствием натирал себя Гаврила мыльной губкой, говорил:
— Все хорошо, все культурно, одного не хватает: веничка. А жару много… похвостаться бы.
Вышел свеж и чист, как груздок в росе, оделся в чистейшее первосортное белье и нажал кнопку, как приказано.
— Пожалста… Мерси, — сказал Гаврила вошедшей белой женщине. Его лицо сияло восхищенной улыбкой, нос еще больше закурносился, закрученные кончики усов полезли в ноздри.
— Извиняюсь, — начал он, — английский разговор нуль, тьфу, нету, — старался он изъясниться как можно понятней, тряс головой, щелкал пальцем по языку, жестикулировал. Интернационал, культура, трест, смычка, — припоминал он разные иностранные высокие слова, а сам все кланялся и говорил — мерси.
Женщина тоже что-то лопотала: сказала: «Интернациональ — тьфу!»
«Американская белогвардейка», — сразу догадался столяр Гаврила, а женщина взяла его за рукав и отвела в отдельную комнату об одном окне.
Кровать, стол, стул, зеркало, а на столе — ужин, и в финтифлюшечке цветы.
— Пожалста, — сказал Гаврила, поужинал, выпил две кружки кофейку, перекрестился и на боковую.
— Гаврила! Ты ли это? — говорил Гаврила самому себе и посматривал на зеркало. А в зеркале — Гаврила.
— Хы! — не утерпел он и хихикнул. — Вот бы наши деревенские дурни поглядели, как за границей даже пьяных чествуют. Вот это обращение. Эх, дурак я, дурак… Не мог раньше пьяным прикидываться: замест голодовки кажинные сутки, как граф Шереметьев, спал бы. В чистых подштанниках, на двух простыньках. Ну, Америка, дай ей бог здоровья… Да чтобы я!.. Да чтобы в Россию! — он наморщил лоб и с презрением плюнул.
Лежал-лежал Гаврила — не спится, хоть убей. И опять заколыхался плавно пол, и поползли Гавриле в голову искусительные мысли. Пыхтит Гаврила, улыбается.
«А нешто позвонить в электрическую кнопку да заграбастать американскую женщину поперек талии? А любопытно, заорет или не заорет?»
Гаврила прыснул смехом, дрыгнул под одеялом ногой, сказал:
— Без переводчика, кроме скандала, ни черта не выйдет, — перевалился на бок, промямлил: — Покойной ночи вам, любезный кум… где-то ты… г-г-д… — и захрапел.
Снился Гавриле знатный сон. Будто он толстобрюхий фабрикант при цепочках, при часах, с тросточкой и угнетает рабочий класс.