Хромой Орфей
Шрифт:
– Нет, ты ошибаешься... Домой я не могу! Мне нигде не было так хорошо, как у тебя, прошу тебя, дай мне побыть здесь еще немного.
Душан прикрыл глаза, в его ладонь вливалось живое тепло ее тела, это было страшно и захватывающе... Он передвинул руку и ощутил под тканью мягкий живот, потом его лицо прижалось к большой, дряблой груди, пахнувшей пудрой и мылом; все это было жутко и бессмысленно, и вдруг его безотчетно потянуло с рыданием укрыться в этом чужом, изношенном теле, раствориться в нем, избавиться от мук сознания, скрыться от гнусности бытия...
И он нашел все это.
Лупоглазая собачонка, плита, облупленный умывальник и швейная машина... Множество теней во всех углах. Душан пошевелился. Где же он? Сознание зыбится, как водная гладь под ветром, кто-то рядом говорит, покашливает, спрашивает, как его зовут... Но слова уже не долетают до Душана, уже, слава богу, не относятся
– Очень ты чудной, - слышит он из милосердной дали.
– Ты же не хотел, не говори. О чем с тобой разговаривать?
С мучительным нетерпением он подождал, пока она накинула поношенное пальто и влезла в стоптанные туфли. У него не было ни злости на нее, ни отвращения, ни сочувствия - ничего. Уходя, он заметил, что приученная собачонка опять вспрыгнула на диван и свернулась в клубок. Но это не показалось Душану смешным.
В зыбкой темноте, на фоне ворот, резко проступал контур акации. Душан не заметил, что женщина протянула ему руку. Но по какому-то смутному побуждению пошарил в карманах, нашел несколько кредиток и монет, молча отдал их и убежал от ее благодарности.
И вот он снова один. Подняв воротник, он торопливо идет домой. В душе совсем пусто, лот коснулся дна. Ноги идут сами, несут его, и остался только покой - восхитительный, холодный, равнодушный покой, в котором тонет все, что еще недавно мучило, все отвратное и смятенное. Покой подобен морозному сиянию, прозрению, все кажется легким и достижимым. Сегодня и навсегда - наверняка раз и навсегда! Покой! Наконец-то он дождался его! Собственное «я» словно сжималось и таяло, превращаясь в ничто, и это было изумительное ощущение. Исчезали жалость и страх, все было уже совсем не болезненно. Так, так! Ему уже давно было знакомо это сладостное безразличие ко всему сущему, эта нирвана, когда нет терзающих мыслей, которые словно копошатся в тумане, нет отношения к людям и потому нет сомнений. Душан культивировал в себе это состояние, учился вызывать его, как учатся мальчишки задерживать дыхание, потому что, погрузившись в него, оставался наедине с собой, замкнутый в кругу своих фантомов и, несмотря на это или именно поэтому, замечательно раскрепощенный от материального мира. Это было такое облегчение! Наконец-то он снова впал в такое состояние и, нематериально легкий, плыл в нем по мокрой улице, храня в остатках сознания лишь один властный императив: сохранить в себе это чувство, всеми силами удержать его и совершить единственный остающийся ему поступок. Это было как водолазный колокол, условие свершения, трут, который дает искры. Душан сунул руки в карманы. На углу он на ощупь нашел знакомый почтовый ящик, не колеблясь, бросил в него письмо и услышал, как конверт стукнулся о железное дно.
Подойдя к дому, он оглянулся.
Никого. Пусто.
На цыпочках, затаив дыхание он прокрался в переднюю - пахнуло знакомым запахом нафталина. Душану казалось, он слышит ровное дыхание спящих, мелодично пробили дедовские стоячие часы.
Сквозь застекленную дверь его комнаты виднелся свет - убегая из дому, он забыл выключить лампу. Вот его прибежище, его раковина - этот конус света, обособленный во всепоглощающей тьме; свет тут удивительно консервирован.
Он аккуратно закрыл за собой дверь и повернул в замке ключ. Снял ботинки, и мягкий ковер заглушил его шаги. Движения его были медленны и осторожны, как у человека, который несет поднос с хрупким стеклом.
Огляделся. Ампула здесь! Она ждала, но уже не пугала. Она приветствовала его.
Он заглянул на дно пустой чашки, понюхал ее и осторожно поставил обратно на блюдце. Допивать было уже нечего. Душан прошелся от книжного шкафа до занавешенного окна, потрогал кресла, абажур, полированную крышку радио, провел ногтем по кожаным корешкам книг и продолжал ходить по комнате, словно ища чего-то.
Он остановился у письменного стола. Маленьким ключиком отпер нижний ящик и вытащил мягкий сверток, просмотрел его, поднес поближе к свету и рывком развернул флажки. Шарик нафталина выпал и покатился к окну. Флажки! Душан разложил их на креслах - цвета, полосы, звезды. Последним флажком он покрыл низкий табурет и, удовлетворенный, посмотрел на это украшение.
Почему воют сирены? Он замер, прислушался... И снова... Нет, это в голове... И снова!
Он лег навзничь, сжимая в руке хрупкую
ампулу, согретую его ладонью, и, сосредоточив все свое терпение, стал ждать. Пятно на потолке - прямо над головой. Душан не сводил с него глаз. Да, оно похоже на голову пса, теперь это уже ясно... «Душан!» - услышал он чей-то крик, но не узнал чей. Скоро пятно начнет постепенно расплываться, бледнеть, затягиваться седоватым дымом, и тишину нарушит плеск воды... «Душан!» Нет, ничего не слышать! Еще нет, это еще не началось, еще нет, спокойно, не двигаться! Высокий, мучительно дисгармонический звук близится, нарастает... Пора!Это было удивительно легко и пришло как-то само собой: властный импульс пронизал его тело, нашел свой миг, свою случайную щелочку - и...
Изо всей силы Душан сдавил зубами ампулу...
– Да, мы услышали крик, - говорил человек с мягким, чуть женственным ртом, сидевший на другом конце овального стола.
– Это было ужасно... Вы не можете себе представить, как это было ужасно!
Это он и есть, думал Гонза, слушая душераздирающий рассказ Полония. Отец Душана принял его с учтивым недоумением в столовой из черного дуба, в квартире, еще не выветрился не поддающийся определению запах; хозяин поставил на толстую скатерть рюмку анисового ликера, но Гонза решил не притрагиваться к ней.
– Его обманули, молодой человек, в ампуле был не цианистый калий, а что-то другое, что действует гораздо медленнее... Я не специалист, названия не запомнил. Мы вызвали врача, но было поздно... Он умер в страшных мучениях... и не хотел умирать, клянусь вам... Звал мать...
Он говорил все это почти с удовлетворением, словно этот ужасный исход доказывал его, отца, правоту.
– Вы не можете себе представить... я буквально дрожу от страха за жену, ведь она еще не знает... Его увезли утром.
– И он жалобно всхлипнул.
Гонза был подавлен. Не было причин сомневаться в том, что горе отца неподдельно, и все же даже оно не убавило солидности и не изменило респектабельной внешности, по которой Гонза сразу же узнал его. Седина на тщательно прилизанных висках походила на траурно поблескивающие ленты погребальных венков, изо рта чуть пахло зубной пастой.
Старик всхлипывал, и порой казалось, что он едва замечает гостя.
– Но зачем?
– восклицал он снова и снова с каким-то требовательным упреком, и в голосе его были слезы.
– Зачем? Зачем он так поступил, объясните мне! У него было все, что только можно желать, - талант, здоровье, будущность... Мне не в чем себя упрекать, хотя в последние годы между нами возникло известное отчуждение. Клянусь вам, у меня были по отношению к нему самые лучшие намерения, ведь он моя плоть и кровь... Почему же? Я не знаю вас, молодой человек, никогда не видел вас здесь, но если он написал вам это письмо, значит вы были его близким другом...
Что сказать ему? Ведь он не поймет, да я и сам не понимаю. Да, Душан был прав - этот человек ничего не может понять. Лучше бы он молчал! Гонзой овладели отвращение и мучительная неловкость. И зачем я сюда пришел!
Мелодичный бой стоячих часов вывел его из раздумья.
– Не знаю, - сказал он сквозь зубы.
– Не разобрался я в нем.
– Вот видите!
– оживился Полоний и снова открыл шлюзы слезливому красноречию: - И я тоже. А ведь я родной отец! Клянусь вам, молодой человек, я изо всех сил старался понять его! Сколько я его наставлял! Ребенком он был вполне нормален, уверяю вас. С его способностями он мог бы многого достичь! Война не продлится вечно, и тогда... вы меня понимаете. Я старался подготовить его к будущему, ведь он из хорошей семьи, вы, наверно, знаете, что один из его предков был другом самого Ригера, все это, - он сделал широкий жест, - могло ему принадлежать!.. А он... Такой способный, такой даровитый... Я бы мог показать вам его дипломы, которые он еще подростком получал на легкоатлетических соревнованиях... Весь мир мог быть у его ног! Я им слишком гордился и, видно, наказан за это... Я верил в него больше, чем в самого себя, а жена, бедняжка, в нем просто души не чаяла... Как он мог так с нами поступить, молодой человек... Нет, не понимаю... не понимаю!
– Он всхлипывал, несколько театрально закрывая ладонью глаза.
– Только в последнее время пожалуй, с тех пор, как его послали на завод, - он отошел от меня. Замкнулся в себе не знаю почему. Что я ему сделал, боже мой? Что? Сколько я просил его, уговаривал, корил за то, что он живет неправильно, как чужой в собственной семье. Вероятно, эти несчастные книги довели его до этого, лишили рассудка. Я думал, от них будет только польза. Ведь искусство и философия должны украшать жизнь, делать человека лучше, совершеннее, ну, скажите... Впрочем, в книгах одно, а в жизни бывает совсем иначе, он и сам бы это понял, если бы... если бы...