Хромой Орфей
Шрифт:
«Погибать - так с винтовкой в руке, за победу коммунизма. Только не медленно загибаться на своей кровати, от чахотки... Ни за что! «Чапаева» читал? Вот герой! Не читал? Я принесу...»
Немного помешанный, судил о нем Гонза, но все равно не часто встретишь такого интересного человека. Ничему Милан особенно не удивляется, все ему ясно - «железно»: это черное, то белое, и никаких сомнений относительно того, каким будет мир после этой заварухи. Уверен до того, что просто противно. «Уж не думаешь ли ты, что мы позволим буржуям опять взять власть?» Буржуи! В этом слове воплощалось для него самое инфернальное зло, он часто употреблял его с мстительной предвзятостью, и его картавое «р» угрожающе раскатывалось под небом. Стоило ему встретить где-нибудь на дворе веркшуца или какого-нибудь нациста, можно было голову прозакладывать, что Милан сейчас же начнет насвистывать революционную песенку или замурлычет сквозь зубы свою любимую:
Ведьи глаза дерзко прищурит, а пальцы сожмет в кулак.
Милан был набит довольно курьезными сведениями; Гонза хоть и с легким оттенком зависти, но подозревал, что они отрывочны, путанны и почерпнуты из самых пестрых источников; тем не менее осведомленность Милана поражала. Он мог спросить, например: «Фрейда знаешь?» И Гонзе оставалось только - в который, раз!
– качать головой и выслушивать лекцию. Интерес к паучьим уголкам человеческой души именно у Милана был совершенно непонятен, и Гонза мог сколько угодно ломать голову, как это фрейдовский психоанализ сочетается с его мировоззрением. «Я сейчас прочел его работу «Об истерии», страшно интересная штука, принесу тебе. Немцы против, потому что Фрейд еврей, понимаешь?» Однажды Гонза по непонятному побуждению вдруг рассказал Милану о своих домашних неурядицах и выслушал невероятный диагноз. «Дело ясное, - убежденно произнес Милан.
– У тебя обыкновенный эдипов комплекс». Когда же он с сомнительной научной точностью объяснил суть этого комплекса, Гонза побагровел от липкого стыда и ощутил настоятельную потребность съездить Милана по уху. Он обрезал его лаконичным возражением: «Осел! Если так говорит твой Фрейд...»
Все три недели, что Милан числился в фюзеляжном цехе, ему удавалось уклоняться от какой бы то ни было работы. «Из принципиальных соображений», говорил он. Впрочем, для этого не требовалось особого хитроумия, поскольку с прибытием последней партии тотальников в цехе уже негде было повернуться и работы с грехом пополам хватало на каждого второго. Даламанек, конечно, знал это, но все же следовало изображать деятельность на тот случай, если бы на тебя обратился подстерегающий взор кого-нибудь из немчуры; надо было куда-нибудь торопиться или тащить какой-нибудь предмет - только не шатайся руки в брюки. Милана прикрепили к старому Маречеку, и этот рвач чуть не лопнул от злости, возмущаясь ленивым подсобником. «Скройся с глаз, лодырь!
– на следующий же день накинулся он на Милана.
– Хочешь разорить меня!» Милан ухитрялся испортить каждую заклепку, которая попадала ему в руки, он переломал подряд пять сверл и все это с выражением ангельской невинности и удивленным взором, способным обезоружить кого угодно. Его называли «этот, в дождевике», потому что за все три недели он ни разу не снимал поношенного плаща, перепоясанного веревкой, и вызывающе старомодной шляпы, поля которой какой-то шутник пробил пневматическим молотком вокруг всей тульи. Такой дикий наряд имел свои преимущества: сматываясь до гудка, Милану нужно было бы тайком выносить пальто, а так его привыкли видеть в плаще, и никто никогда не знал; то ли он идет по делу, то ли удирает с работы. Строго говоря, он всегда был в бегах и за три недели довел метод отлынивания до небывалого совершенства. Он часами шлялся по заводу с какой-нибудь металлической трубой в руках, самоотверженно переносил ее с места на место, что позволяло ему не бросаться в глаза веркшуцам, и вид у него был самый солидный и деятельный; улучив момент, он шествовал со своей трубой через караулку таким решительным шагом, что изнывающему от скуки веркшуцу и в голову не приходило заподозрить его. А то еще он незаметно приставал к бригаде грузчиков, усердно помогал толкать вагонетку, с верхом нагруженную железом, и так проходил ворота, а там уж, на дороге, опять столь же незаметно отделялся от бригады и направлял свои стопы к городу. Изобретательность его была неисчерпаема и возбуждала восхищение. Выдающийся пройдоха! Гудок возвестил обеденный перерыв.
– Пошли на воздух, погода - во!
Милан согласно кивнул, но перед тем как встать, тронул Гонзу за рукав. Пошарив в сумке, он вытащил черную папку и оглянулся, прежде чем развязать ее.
– Нагнись ко мне, чтоб никто не видел! В папке были четвертушки желтоватой бумаги, на них карандашные наброски, несколько рисунков пером и тушью. Милан перебрал их грязными пальцами.
– Вот смотри!
В первую минуту Гонза оставался безмолвным: он еще не знал об этой страсти Милана, да и не стал бы искать ее в нем. Странные рисунки, на первый взгляд созданные под влиянием сюрреализма: земной шар на курьих ножках с совиными глазами, скелет на старинном велосипеде, с гитлеровскими усиками и прядкой волос на лбу, потом хаос лиц и рук, странно переплетенных, над ними серп и молот. Все было нарисовано неважно. Бог весть откуда Милан срисовал это, однако Гонза нашел среди набросков несколько чем-то привлекших его внимание; по ним можно было судить о некоторой одаренности рисовальщика. Откуда что берется! Как-то не вязалось это с обликом Милана.
– Что скажешь?
– Смотрю вот. Значит, ты все видишь так?
Милан потер заросший подбородок.
– Дурацкий вопрос. Понимаешь... Нынче художник должен писать
не то, что видит, а то, как он воспринимает. Ясно? К черту вонючий реализм, долой описательное свинство! Наш Лекса мог бы тебе объяснить... Братишка мой, знаешь. Он живописец и вообще молодец! Факт! Освободить надо фантазию... и вообще... Надо поднимать, будить запечных лежебок, а не убаюкивать...– Милан вошел в раж.
– Вот это «Переломный возраст», я попробовал тут сделать размывкой...
– Он разом погас, утомленно пожал плечами.
– Да что? Пробовать пробую, а после войны... Лекса говорит, я олух и ничего из меня не выйдет, удрученно признался Милан, но сейчас же воспрянул духом.
– Были бы у меня деньги на краски... Ему-то легко говорить, он учился, о нем уже и в газетах писали...
– А тут у тебя что?
– Так, чепуховина. Рисунок еще не ладится, и все это очень плохо.
Восьмушки бумаги на дне папки были покрыты этюдами - бегло зарисованные лица, руки, глаза... Кое-кого Гонза узнал: вот Маречек, это Пишкот, его щетинистые брови и щербатые зубы, этот длинноносый смахивает на веркшуца-певца, а вот...
– Ты ее знаешь?
– Немного. Работает на рулях, у Жабы. Переспать он с ней хотел, да утерся. И не говори мне, будто ты ее не заметил. Ты ведь нормальный, верно?
– Я и не говорю, - с излишним жаром ответил Гонза.
– Гм... Не очень-то она мне удалась. Лекса ее знает. У нее братишку в гестапо зацапали. Меня-то женщины не больно интересуют, я их тоже, но у этой любопытный разрез глаз, взгляни... вот эта линия! Когда-нибудь нарисую ее как следует.
Он с досадой захлопнул папку, сплюнул и, когда оба уже проходили через малярку, добавил:
– Слушай, пусть будет между нами, понял? Наверно, я все-таки мазила, если так говорит Лекса. А уж он в этом разбирается, как, впрочем, и во всем другом...
Пишкот скинул башмаки на деревянной подметке - они были велики ему, он называл их «корабли»-и с наслаждением принялся массировать стертые пальцы ног; на Бациллу и внимания не обратил. А толстяк подкатился к нему в своем развевающемся сатиновом халате, прислонился к прогретой солнцем стене...
– Чего брешешь?
– не выдержал Бацилла.
– Перепрыгнуть через трамвай!..
Пишкот даже не поднял головы.
– Не хочешь, не верь... Не всем же быть таким пузатым, как ты!
– Он усмехнулся.
– На то он и Попрыгунчик. Швара видел его собственными глазами, а уж он-то врать не станет. Он сам ехал в том трамвае.
– Это еще что, - добавил Леош, не дрогнув бровью.
– На прошлой неделе Попрыгунчик перепрыгнул через Богдалец, да еще возле газового завода дал по морде какому-то эсэсовцу... Стоит ему на своих пружинных ногах шагнуть раз-другой - и он уже из Михле попал в Смихов. А то еще вскакивает на крыши и перепрыгивает через целые улицы... Так, говорит, быстрее.
Никто из присутствующих и глазом не моргнул - это был излюбленный сюжет Пишкота; он был неутомим, выдумывая все новые подвиги этого воображаемого обитателя ночных улиц, и каждый день выкладывал свежие. Вчера Попрыгунчик перевернул паровоз воинского эшелона. Так из-за этого еще сегодня поезда опаздывали в Ржичаны... Или: «Слыхали - Попрыгунчик женился? И старуха у него на пружинках. Один парень из моторного цеха видел их в Видоулях - прыгали рядышком, держась за ручки. Интересно, детишки у них тоже будут с пружинными ногами?» В изображении Пишкота Попрыгунчик был не просто справедливый мститель, нападавший исключительно на «фашиг» и «колобков», - так на их жаргоне прозывались фашисты и коллаборационисты, - но еще и злорадный шутник, который для собственной потехи разгонял в парках парочки или до смерти пугал добродетельную бабку-табачницу.
В уютном уголке между раздвижными воротами малярки и бомбоубежищами можно было спокойно покурить, поболтать или послушать, как болтают другие, можно было разобрать по всем статьям девчонок, проходивших мимо в столовую, или просто растянуться усталым телом на пустых бочках из-под красок, подставить лицо солнышку... В бомбоубежищах во время тревог спасался люфтшуц , [18] а теплыми ночами они, служили не очень уютным, но все же прибежищем для парочек, являвшихся сюда ради мимолетных ласк. Чтобы среди посетителей не происходило столкновений, кое-кто из веркшуцев взял оживленную эксплуатацию этого места под свой благосклонный; хотя и не бескорыстный контроль. За пять сигарет гарантировалось четверть часика безмятежного блаженства в этом железобетонном раю, между тем как ожидавшие очереди нетерпеливо шмыгали в шепотной темноте, залегшей вокруг бомбоубежищ.
18
Отряд противовоздушной обороны (нем.).
Обширное пространство, по которому узлы самолетов перетягивались в сборочные цехи, замыкала стена с колючей проволокой поверху; сквозь щель ее можно было видеть заводской аэродром и шеренгу истребителей, мирно сидевших на жухлой прошлогодней траве.
Гонза подсел к Павлу.
– Что новенького?
– Дела идут, - ответил Павел, не шевельнувшись.
– Слушал я вчера. Бьют их в низовьях Днестра, направление на Яссы; на карте есть. Из Тернополя убрались...
– Гм... Высадку жди со дня на день. Может, к осени все и кончится...