Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

«...за окном снова дождь, я допиваю чай и совсем спокоен, клянусь тебе, невероятно спокоен, так что сам удивляюсь. Пульс нормальный, температура в обычных пределах, вижу четко, воспринимаю все, кажется, даже еще лучше, мыслю - и рука моя не дрожит. Но хотя сейчас, в решительный момент, все представляется мне чуть ли не подозрительно легким, я не питаю иллюзий: могут возникнуть осложнения по чисто физиологическим причинам. Других препятствий нет. Страх? Перед чем? Перед чем-то неизвестным, перед тем... что может нам присниться в том смертном сне, когда мы лишимся тела, - понимаешь, о чем я говорю? Я знаю, что страх охватывал и величайших заклинателей и отрицателей жизни. Почувствовав чуть приторный запах собственной гибели, приближаясь к этой неслыханной, непостижимой бездне... Леопарди бежит из Неаполя, спасаясь от холеры. Монтеня охватывает паника при мысли о моровом поветрии, наконец, даже Шопенгауэр слышать о ней не хочет, умом открыв в ней благо... «У меня не возникает ни одной мысли, от которой не веяло бы смертью», - пишет Микеланджело. Но я знаю совершенно определенно, что для меня это единственный

выход, самый правильный и добровольный шаг, на какой я только способен и для которого я созрел. Уж по одному этому я спокоен и верю, что выдержу до конца. Надеюсь. Нынче я, пожалуй, последний раз вернулся с завода, насадив восемьдесят латунных колпачков на шланги... Значит, квиты! Долго лежал в абсолютной тишине на кушетке и снова прочувствовал это, уставившись в пятно на потолке, да, оно похоже на собачью голову, на тучку, вот последние очертания! А что дальше? Дальше - только ждать и дождаться, наконец, того единственного полезного мгновения в этой бесконечной идиотской веренице бесполезных мгновений. Сосредоточиться на ней всем остатком воли и сильно сжать пальцы. Вот и все. Во мне светлая уверенность, что найдется такое разумное мгновение, пожелай мне этого, если хоть немного меня понимаешь, и ничего не предпринимай, потому что все будет бессмысленно! Надеюсь, что, когда ты будешь читать эти строки, со мной будет покончено. Не могу больше, и то, что я хочу сделать, результат тщательного, а не минутного раздумья. Я никогда не пил и не напьюсь, так как не намерен обременять эту минуту собственной трусостью. Мне невыносимо дышать, и смотреть, и думать, я ни к чему не испытываю ни малейшего любопытства, всей душой ненавижу это зрелище вокруг себя - и не знаю поэтому, что могло бы удержать мою руку...»

Дед беспокойно шнырял взад и вперед по комнате, туфли шлепали о босые пятки. Будильник, секунды. Дождь играл на железной изгороди за окном монотонную мелодию, за спиной шипела спиртовка, где-то звучал устарелый вальсик. Аккуратная буковка плясала по странице письма, чудовищно вспухая.

Пахнет чаем.

«...мне ничего не жаль, даже себя. Слышу голос матери, он доходит до меня из безмерной дали, бессильный, а так - тишина. Ни одно воспоминание о близком человеке не ослабляет меня, потому что нет у меня такого, право! Но пойми меня правильно! Я не утверждаю, что мне легко удалось не осквернить себя фикцией о какой бы то ни было человеческой близости, ты понимаешь, о чем я говорю. Ни до кого мне нет дела, абсолютно никому я ничем не обязан, потому что ничего не обещал. Каждый одинок, совершенно и абсолютно одинок, я признал это, потому что познал и отверг жалкий обман. Существую только я. Я, безнадежно закупоренный и закованный в собственном теле. Посылаю тебе эту тетрадь с несколькими ничтожными опытами, оставшимися от прошлого, от времен зеленой наивности, и не понимаю, отчего у меня нет силы уничтожить ее, как все остальное. Может быть, потому, что все написанное отчаянно хочет быть прочитанным. Видно, человеческое безумие - штука упорная, не сдается до самого конца. Ты чувствуешь иначе, чем я, знаешь ты пока немного, но у тебя недоверчивый, непокорный ум. Это мне в тебе нравилось, потому что непокорный значит самостоятельный. Ты знаешь, я никогда никого ни к чему не принуждал, да и не к чему было, поэтому и тебя я не принуждаю портить глаза этой беллетристикой. Не без основания подозреваю, что меня с нее затошнило бы. Удерживаюсь от соблазна перелистать ее. Vanitas vanitatum . [53] Кинь потом это в реку и ополосни руки, я говорю чертовски серьезно, потому что вовсе не стремлюсь, чтоб эта словесная требуха отравляла кому-то жизнь. Особенно Р.!!! Я отослал тетрадь, чтоб она не попала в руки обоим Полониям, особенно папочке. Мне противно думать, что он станет в этом копаться, пытаясь понять и решить меня своим филистерским мозгом. Он по профессии взрослый, и я убежден, что и без этой писанины великолепно объяснит меня. Как и весь мир, и эту войну, и все! Его ограниченность относится к разряду самовлюбленных и, значит, беспредельна. Он не выносит ничего неясного, это мешает ему наслаждаться жизнью. Так пускай заблуждается, как настоящий Полоний, я уже слышу, как он после всего скорбно и болтливо рассуждает на публику... Безразличие! Знаешь, как умирают пингвины?.. Свернутся в комок на оторвавшейся льдине и уплывают на ней в морозную тьму, никто не знает куда. Боэция [54] этого, и «3амок» оставь себе. Habent sua fata libelli [55]– мне бы хотелось, чтоб особенно «Замок» не был осужден на вечную немоту в фамильном склепе. Вот и все, и я кончаю последний разговор с живым и совершенно случайным человеком. За окнами все льет, остается еще допить чай. Во мне дивная тишина и покой как никогда прежде...»

53

Суета сует (латин.).

54

Аниций Боэций (480-524) - римский философ.

55

Книги имеют свою судьбу (латин.).

– Погаси лампу, - заныл дед за спиной.
– Надо экономить.

...Оглянулся. Все правильно. Дрожащими руками заложил письмо между страницами и повалился в изнеможении на диван. Нет, нет. Бессмыслица. Безумие. Нет. Удалось вздохнуть. Зажег лампочку у себя над головой и в тусклом свете прочел надпись на первой странице: «Октябрьский разговор с Иваном Карамазовым»! Он не воспринял слов, были

только расплывчатые образы и шумы, и из них послушно выплыл голубой мотив блюза. Чай... Чай...

Опять этот нафталиновый запах прихожей, пальто на вешалке напоминало повешенного, оно висело до странности одиноко, в глубине квартиры кто-то играл на рояле, сквозь стеклянные двери брезжил свет. Он был здесь две недели назад и теперь входил с тем же чувством подавленности и неуверенности, как прежде.

Девушка, которая ему открыла, рассеялась в сухом воздухе, но он успел узнать в ней сестру Душана. Дверь хлопнула.

В комнате он увидел другую девушку, вспомнил, что ее зовут Рена - в чем-то она показалась ему изменившейся, пожалуй, не такой холодной, как при первой встрече. Легкими прикосновениями пальцев она поправляла прическу перед зеркальцем, вынутым из сумочки, не смутившись его появлением, потом провела по губам помадой и застегнула мятую блузку у горла. Ему показалось, что она даже как будто дружески ему улыбнулась. Он понял все, взглянув на Душана. Оба они излучали то, что отличает двух людей после только что состоявшейся близости: взволнованная тишина и оттенок смущения при посторонних. Гонза остановился в нерешительности на пороге, и Душан провел рукой по волосам и оживленно пригласил его войти. Приветствие было более шумным, а может, и более сердечным, чем обычно, и это немного сбивало с толку.

– Бросай портфель. Рена все равно уходит.

Все произошло очень быстро: рука Душана оказалась теплей, чем последний раз, улыбка - менее непонятной. Вдруг Гонзе подумалось, что Рена вовсе не обратила на него внимания.

– Желаю вам приятно провести время, - сказала она.

– Я в самом деле не помешал?
– спросил Гонза с виноватым видом, когда Душан вернулся из прихожей.

– В самом деле не помешал, - откликнулся почти весело хозяин. Потом, догадавшись, кивнул на дверь: - Ах, ты про это...
– Он засмеялся, откинув голову на спинку кожаного кресла.
– Ну что ж, если бы ты пришел пораньше, тогда, пожалуй...

Смех его звучал немного искусственно и слишком легкомысленно, и Гонза подумал, что ему никогда еще не приходилось слышать, чтобы Душан так беззаботно смеялся. Потом сразу и столь же непостижимо, будто в нем повернули выключатель, Душан стал серьезным, поднялся и быстро заходил по ковру.

– Наоборот, - говорил он на ходу.
– Ты, может быть, помог мне.

– Не понимаю.

– Это неважно. Что сказать тебе?
– опять улыбнулся он.
– Это латинское post coitum ... [56] и так далее распространяется, видимо, только на нас. Хуже всего, когда потом начинаются слова. У них ненасытная потребность в нежностях.

56

После совокупления ( латин.).

Поймав взгляд Гонзы, он остановился.

– О чем ты думаешь?

– Думаю, она не заслуживает, чтоб ты так о ней говорил, - строптиво ответил Гонза, опускаясь в кресло.

– Если б она знала, какого имеет в твоем лице защитника! Но ты прав. Извини! Она действительно восхитительна - лучше, чем сотни других. Великолепная любовница и верный человек. Так?

– Кроме того, я думаю, что ты говоришь неправду.

Эти слова остановили Душана в светлом кругу под лампой.

– Как?

– Что-то заминаешь.

Душан помолчал, потом понимающе хлопнул себя по лбу.

– Умница! Из тебя выйдет толк. Не пишешь, случайно? Попробуй!
– Он снова стал серьезным, закинул руки за голову, потянулся всем своим стройным телом. Гм... Кажется, о нас я рассказал тебе все. То есть насколько я - в себе, она во мне, я - в ней, она - в себе и мы друг в друге разбираемся! Это все в общих чертах... Теперь она в своей смешной борьбе прибегла к новой тактике.

Гонза решительно тряхнул головой.

– Не говори так о ней.

– Разве я на нее клевещу? Ни на столечко! Наоборот. Милый мой, в ней столько целеустремленной самодисциплины, и силы воли, и настойчивости - хватит на двадцать генералов. С такой силой воли, какую ты обнаружишь в этом хрупком создании с худенькими руками, можно выигрывать самые безнадежные сражения. Удивляюсь, как этого до сих пор не заметили организаторы войн! Я на нее клевещу? Нет. Когда я это обнаружил, мне захотелось отослать ее, и если что меня удержало, так только то, что я не мог удержаться от удивления. И восхищения. Если так называемая любовь способна на все - даже на чистое безумие, - шапку долой! Стихия! Но это дела не меняет. Я больше так не могу!

Волнение неожиданно овладело им, это было заметно по судорожно преувеличенным жестам.

– Я тебе все скажу!
– воскликнул он, отодвинувшись в тень.
– Она задумала иметь от меня ребенка! Понимаешь? Любой ценой! От меня! В это страшное время! Это...
– Слова будто душили его, он потер лицо.
– Где же граница между хитростью и святостью? Ты знаешь? Я разочарую ее! Старик Достоевский на пражской улице, да еще в сорок четвертом, в век промышленности и пустоты чувств. Ты, наверно, думаешь - я заурядный мерзавец, так? Говори, не стесняйся!

– Нет.

Душан остыл, погрузился в кресло, долил себе холодного чая.

– И на том спасибо... Однако... Скажи, что ты обо мне думаешь?

Гонза заколебался, но именно это колебание заставило его ответить.

– Если б я тебя не знал как следует, я бы думал - во всяком случае, иногда, - что ты позер. Только прошу: не пойми меня дурно.

Душана это вовсе не задело.

– К чему условности, скажи на милость? Может, ты отчасти и прав, поживем увидим. Позера окончательно изобличает неспособность к действию. И вообще, собственно, что такое поза? А вдруг все? В том числе и жизнь. Иллюзии, нелепая игра во что-то. Только в одном нет позы...

Поделиться с друзьями: