Хроника парохода «Гюго»
Шрифт:
— Выдь да погляди.
И когда высыпали на уходящий под ногами ботдек, когда, цепляясь за шлюпки, двинулись вперед, поглядывая то на темные, дикого цвета, валы, вздымавшиеся выше мостика, на котором сгрудилась вахта, когда прошли вперед, к тому месту, где раньше прочно обрывалась к передней палубе надстройка, — тут уж никто не спрашивал, видел сам.
Там, впереди, не было больше палубы. Там была такая же серая в пене вода, как и по сторонам, как и сзади, где, слава богу, все виделось по-старому — трюм, потом мачта с красным, маленьким издалека флажком; еще трюм и рубка с орудием наверху.
Куда
— Да как же это, братцы? Я и не слышал ничего.
— Спать здоров!
— А я почуял: тряхануло девятым валом, и вроде бомба разорвалась, а потом качать пошло, не поймешь, как — не то на борт, не то на киль.
— Верно. Потом сразу и звонить стали.
— А я и не слышал, спал. И сон мне, помню...
— Иди ты со своим сном, знаешь, к какой матери!
Но это минуты. И толпа у выхода на ботдек, и как смотрели в рассветную штормовую муть, и эти разговоры. Минуты всего, потому что, оказывается, колокол еще звенел. Бился колокол, заполняя тревогой спардек и корму, и то, что надо было выполнять по его настойчивому зову, еще только начиналось.
Реут отослал всех машинных вниз, — там скажут, что делать, а матросы принялись готовить шлюпки: решено было две из них вывалить за борт. Потом начали сносить к котлам доски и брезент на случай, если обнаружится течь или пробоина в переборке, которая отделяла прежде котельное отделение от третьего трюма, а теперь, когда по трюму прошел разлом, стала вроде бы бортом, а может, носовой частью — во всяком случае, перегородку отныне лизали волны, пенясь, стекали с уцелевшего — вроде полки — куска твиндека.
Возбужденные происшедшим люди работали так быстро и ловко, что через час все было готово, и тогда стали обсуждать и прикидывать, что же произойдет дальше. Говорили, спорили, пытались есть, держа на весу банки консервов, обжигаясь чаем. Смуту в словах и оценках прекратила вахта, пришедшая после восьми завтракать, — Рублев и Зарицкий. Они видели все своими глазами.
— Приказали, — жуя, рассказывал Рублев, — спускаться к трещине каждый час. Олег вернулся в полпятого и говорит: ничего, тросы только сильно надраились.
— Какие тросы?
— Ну те, которыми края палубы стягивали — от кнехта до кнехта. В пять я пошел, когда Олежка на руль встал. То же самое. В струнку, заразы, вытянулись. Гитара! Я за борт выглянул — и мать моя родная! — трещина вниз пошла. А что потом, он пусть скажет. — Рублев указал на своего напарника Зарицкого и потянулся за хлебом.
— Сам давай, — отозвался Олег.
— Ну, — сказал Рублев, — он пошел, потом вернулся, и нате: трещина, говорит, до воды, а кнехт, тот, что на передней палубе, вроде бы краем задираться стал.
— А с другого борта как?
— Да так же, одинаково.
— Ну?
— Что ну? Я пошел, а все тросы вроде бечевки какой — порваны. Один только целый остался.
— А Полетаев был на мостике?
— Дура! Где ему быть? Который день, как трещина появилась, не
ложится. Приказал боцману — матросов наверх, по новой тросы путать. Час прошел. Я с руля сменился, вышел. Стал к обвесу, и тут ка-ак тряхнет! Заскрежетало, бухнуло, и, мать родная, гляжу, не то мы на мостике назад пошли, не то мачта, что впереди торчала, уходить начала. Смотрю вниз, где трещина шла, а там уже целая река. И все шире, шире...— А дальше, дальше что?
— Расходиться стали. Руль лево на борт и все такое. У нас ведь ход, машина работает, а там, на другой половине, — Рублев покачал головой, — там что на пустой барже. Парусность у борта большая, ее и понесло ветром. Видали, где теперь? Но чудно, братцы, скажу я вам, глядеть: третий трюм, похоже, в разрезе. Твиндек чистенький, и у переборки сепарация сложена. Аккуратненько, ни одна досочка с места не сдвинулась...
А за бортом ухало и гремело, и все качалось вкривь и вкось. Огородов понукал Рублева:
— А потом? Потом?
— Потом? — Рублев помедлил. — Когда расходиться мы, значит, стали, боцман на мостике объявился. Глаза очумелые — и к Полетаеву: остались, мол, двое там. Послал, говорит, за тросом в подшкиперскую и с вьюшки, что у брашпиля, смотать, а как раз это, говорит, и случилось. Вот и остались...
Электрик не уразумел сразу, о чем он, Рублев.
— Кто? — спросил. — Кто остался?
— Эх ты... — сказал Олег. — Самого главного ты, Огородов, и не знаешь.
— Ну кто, кто?
— Маторин и Левашов, — сказал Рублев. — Их боцман на бак и посылал. Одни теперь...
ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ
Третий помощник Тягин заводил барограф. Локти его торчали вровень с плечами, ноги, обутые в сапоги, гнулись в коленях. Качка сильно мешала Тягину, он долго возился, потом наконец повернулся и, опираясь спиной на край стола, чтобы держаться в равновесии, протянул Полетаеву, сидевшему на диване, снятый с барабана бланк.
— По-прежнему, Яков Александрович. Не поднимается...
Полетаев негромко поблагодарил. Барограмму он не взял и ничем не выразил желания продолжать разговор об атмосферном давлении. Сидел, привалясь к переборке, засунув руки в карманы плаща, тускло блестевшего в отсветах лампы, низко опущенной над картой.
Третий помощник стал заводить хронометры и опять долго возился, что-то бормотал, потряхивая самопиской, делал записи в журналах и, наконец, направился к двери широкими, неустойчивыми шагами, словно измеряя тесное пространство штурманской рубки.
Полетаев зажмурился. Подремать чуток, сидя на узком диване, как удавалось порой в эти долгие четверо суток, он сейчас не собирался. Наоборот, сказал себе, еще когда Тягин был в рубке, что поднимется и пойдет на мостик, посмотрит, что там, но вдруг странное, отличное от привычной озабоченности состояние пришло к нему, захотелось еще посидеть не шевелясь (если можно сидеть не шевелясь при такой качке), побыть одному, не отдавать приказаний, не выслушивать ничьих докладов.
«А все потому, что теперь остается только ждать. Сделать уже ничего невозможно. И ничем не помогут, ничего не изменят заявления, объяснения, акты, журналы: вахтенный, машинный, радиожурнал...»