Хроника трагического перелета
Шрифт:
Запись в сафьяновой тетради государя: «10 июля. Воскресенье. Утро было жаркое, с неясным солнцем. В 11 часов началась обедня на юте. После завтрака простились с Мишей и Ольгой. В 2 1/2 «Полярная Звезда» снялась с якоря; провожал я недолго на моторе и затем съехал в старую бухту на Павио. Оттуда прошел по знакомой тропинке до северной оконечности острова. Вернулся на яхту в 4 3/4. После чая покатался в байдарке и почитал до обеда. Поиграл в домино».
Мы не знаем, что читал император. Не исключено, доставленный из Петербурга, на особой мелованной бумаге отпечатанный номер «Нового времени», обозрение международных дел стратега и полемиста М. Меньшикова. «А в чем дело? Германия направляет старенькое небольшое судно в захолустный марокканский порт? Нам-то что за дело? Почему бы не разрешить немцам смешной затеи переселить часть своего населения на варварийский берег или в пекло Центральной Африки?»
На
— Ничего не понимаю, — говорит Неклюдов. — Какая Сиверская, откуда Оредеж?
— Это Виндавская железная дорога, — поясняет Среди иски и.
— Сам знаю, что Виндавская. Куда ж он летел? Не в Варшаву же, не в Киев?
Сципио, действительно, заблудился. Сперва в тумане, потом, когда выпростал из кармана «колоду» клочков карты, запутался окончательно. Опустился пониже: под ним шоссе. Откуда ему было знать, что оно не Московское, а Царскосельское? Бог знает, куда бы его занесло, если бы не лопнул бак.
Сел на поляне, пешком через лес побрел на станцию, которую приметил сверху, и дал телеграмму. А также другую — с покорнейшей просьбой прислать механиков. Дождался, они явились, походили, повздыхали: характер аварии таков, что винить-паять надо в столице: «Холера ясна!» — выругался граф. Пошел искать еще помощь и, к счастью, набрел на исправника, проявившего чудеса распорядительности. Вскорости явились туземцы с топорами и пилами, поплевали на ладони, проделали просеку, получили «на чаишко», и на железнодорожной платформе «Моран», сопровождаемый хозяином, вернулся в Петербург. В мастерские Офицерской воздухоплавательной школы.
Новгород. Васильев торопится стартовать. «Александр Алексеич, не желаете ли перекусить? У нас уж все накрыто». — «Некогда, господа. Скорее бензина и масла!» Кажется, обиделись.
Местный хлебосол Белопольский в роли комиссара был, извините, ни к черту. Этакая странность пришла в голову: вместо того, чтобы приготовить все необходимое подле ангаров, распорядился запрятать бензин и масло в какие-то подвалы. Ключ, понятно, у того, кто «сейчас тут был, верно, на минутку отлучился». Бензин волокли в четвертной бутыли, масло еще бог знает в чем. Да есть ли воронка? «Господа, у кого ж она?» Выяснилось, ни у кого. Попытался налить без воронки: бес с ним, что «разведчики» попачкали тужурки — корпус залили, педали, клош… Руки скользили! «Нет ли тряпки?» Со всех сторон тянутся носовые платки. И их перепачкал. Некто шустрый тащит охапку стружек, некто озабоченный закурил папироску, спичку было отбросил… «Вы с ума сошли — сгорим!» — «Э, барин-барин, что вяжетесь с безрукими?» — старик-буфетчик несет стопу салфеток.
Его авто с механиками, разумеется, не приезжало. Сам осмотрел мотор, переменил две свечи, вычистил остальные… Показал солдатам, как держать и отпускать аппарат. «Господин Белопольский, поверните пропеллер». Господин робко пятится. «Ну, кто-нибудь». Охоты не изъявляет никто. Не просить же Янковского или Лерхе — неловко, конкуренты.
Дальнейшее известно: появился Уточкин — помог.
Васильев ушел из Новгорода раньше Янковского. На сколько тот задержался, не знал (позже выяснилось, что на час пятьдесят минут). Ясно одно: он — лидер.
Это чувство торжества вскоре сменилось иным — настороженности. Сильней сделался встречный ветер, то и дело менял направление, бил то в правую, то в левую скулу, что могучий, умелый и злой боксер. «Тучки небесные, вечные странницы», не жемчужные, но обратившиеся в серое рубище, тяжелое от сырости, хлестали аппарат, норовили заслонить то землю, то зенит. Одна обдала мелким дождем, и тотчас отяжелели крылья. Но не от горсти капель машина резко канула вдруг вниз: начались воздушные ямы. «Слыша раньше от заграничных авиаторов о существовании таких ям, в которые аппарат сразу падает на 150–200 метров, я считал эти рассказы анекдотами, теперь…»
Он понимал, что Валдайская возвышенность — не какие-нибудь там Альпы, Пиренеи. Но и болотистые, овражистые горки эти рождали завихрения почище, нежели теснины Кавказа, когда в Тифлис летал. И кудлатую шевелюру леса ветер точно частым гребнем то всю враз в одну сторону причесывал, то в другую..
Вдали показались Крестцы — крыши, церквушка. Хотел было сесть — не углядел стартовой поляны. Ветер повернул, двинул слева, машина шла боком, иначе не могла. Ни лужайки внизу, ни души.
В десятом часу утра внизу, наконец, предстало поле. По нему навстречу бежал человек, размахивая флагом. Рукой, покрытой
кровью от того, с какой силой был сжат клош, Васильев двинул его от себя, колеса коснулись земли, побежали…Это был Валдай.
Похоже, пилот пережил самые страшные в жизни полтора часа.
Янковский приземлился в Крестцах: старта, впрочем, тоже не нашел, сел неподалеку в овсы.
Лерхе… Вероятно, его вообще не следовало пускать. Как мог, уговаривал прервать полет князь Любомирский. Нет — вырвался. Махом перевалился через борт глубокого фюзеляжа «Этриха», жестом потребовал заводить. Поднялся.
Свидетельство.«Он держится низко над землей, полет его производит странное впечатление, словно он не знает, лететь ли дальше. Сначала направляется к городу, потом заворачивает, снова и снова, и на середине второго круга опускается, однако будто бы непреднамеренно. Его ведут под руки, на голове платок. Он утверждает, что аппарат упал, а он ушиб голову. Аппарат совершенно цел. Авиатора увозят в больницу, где обнаруживается сотрясение мозга».
Янковский уже в Валдае. Пьет чай. Спокоен, мягок, ровен в обращении. Его спрашивают, откуда шрамы на лице. «Я был отчаянным корпорантом в одном из германских университетов».
Кажется, он ничуть не утомлен. Кажется, приехал в вагоне второго класса — в серенькой своей пиджачной паре. Не будь наброшена на спинку стула кожаная куртка, не лежи у носка сапога шлем.
Две противоположности — Васильев и Янковский. Первый — тонок, пылок, нервен, литературный дар (вспомним строки о «бледных костлявых руках смерти», мнившихся ему в ветвях под Валдаем) делает натуру более пластичной, подверженной художественной фантазии, но менее защищенной. Одолевать глубоко спрятанную, подавленную привычкой, но теплящуюся боязнь высоты, постоянно одолевать и потому предугадывать опасность, однако ж взывать к личной чести, стремиться ее не уронить — само по себе подвижничество. Янковский — сильней, бронированней, порывы не властны над ним. Не случайно в том же 1911 году он предпринял попытку совершить перелет Варшава — Берлин, но в Познани не приготовили запасных частей, пришлось прервать маршрут. Как бы то ни было, он первым пересек по воздуху границу империи. Георг-Витольд Янковский был вторым пилотом у Игоря Сикорского, когда тот в мае 1913 года поднял в небо первый свой фрегат — «Гранд». Позднее участвовал в первом слепом — по приборам — полете «Русского витязя». Склонен к конструированию и, скорей, к анализу техники, которой доверился, чем к самоанализу и предвидению последствий собственных поступков в сложных, подчас закулисных земных обстоятельствах. Так, в 1916 году, доложив специальной комиссии об объективных трудностях управления «Муромцами», невольно дал повод верховному главнокомандующему — царю — перечеркнуть идею дальнейшего выпуска уникальных воздушных кораблей.
Душа, обрамленная сталью, на которую натянуты дивно тонкие струны, — редкость величайшая. Природа дала Васильеву одно, Янковскому — другое. Природа соединила, казалось бы, несоединимое в ренессансной фигуре великого Михаила Громова. Атлета, красавца, наделенного, кроме мужества и отваги, педантичной организованностью, осторожной предусмотрительностью. Все, что может произойти в полете, он представлял и в воображении — художественной ипостаси предвидения. Мысль о том, что впереди, приходила не только по пути выкладок и опытов, но и озаряла. Михаил Михайлович изучал труды Сеченова, стремясь познать, закалить, усовершенствовать свой нервный аппарат. Но и страстно любил литературу, великолепно декламировал Пушкина, Гоголя (говорят, «Старосветские помещики» в его исполнении звучали лучше, чем у Игоря Ильинского). Летчик Громов блистательно рисовал. Плакал, слушая «Вокализ» Рахманинова. Завещал, чтобы на похоронах его вместо траурных маршей исполняли это произведение, полное борений страсти: поистине — «пер аспера ад астра», через тернии к звездам.
Такие, как он, раз в столетие рождаются.
В Новгороде разом приземляются Агафонов и Костин. Верно, это было эффектное зрелище: бипланы шли на посадку голова в голову (или можно сказать и так — стабилизатор в стабилизатор) и так же пересекли меловую черту, и встречены были овациями.
Костину со Злуницыным вновь необходимо перещупать каждую проволочку тяг, каждый стежок подшитого руля. На это уходит больше трех часов. Но столько же возятся у своего ненадежного «Фармана» фирмы ПТА Агафонов и Колчин. Оба экипажа — единственные верные претенденты на приз для пилота с пассажиром. Костин, надо полагать, уверен, что опыт поможет обогнать мальчишку. Эх, если бы ему аэроплан, а не эту телегу…