Хроникёр
Шрифт:
Каша оказалась вроде бы неотравленной, но все равно Лешку словно вымело из тихого, как бы обмершего от ужаса дома, а затем — и с поросшего курчавой муравою двора. Гнет оцепенелого и тягостного ожидания, казалось, был разлит надо всем этим бывшим уездным городом. И Лешка снова не успел осознать, что делает, как ноги сами понесли в затон, где со злой и веселой готовностью в эти дни подновляли щели, опробовали зенитные пулеметы, грузили на канонерки снаряды, где выпущенный из больницы Веня Беспалый — с перебитым носом, с рубцами, придававшими его широкому туповатому лицу мужественность и значительность, — последние разы прошвыривался с шоблой по шлаку, внезапно и изо всех сил гаркая в темноте: «Какая ель, какая ель, каки иголочки на ней!»
СТАРШИЕ БРАТЬЯ
— Ну вот, робяты! — сказал Анатолий. — На рыбе теперь, в случае чего, должны прожить... — Он погладил их по головам: и Лешку, и Федю, и Крысу. Снова сел на бревна, сидит, улыбаясь своей чудной улыбкой, все еще не вылезший из своей глухоты.
В суровом молчании они остались стоять вокруг лодки.
— Надо будет цепь хорошую к ней приделать, — быстро взглядывая на всех, сказал Крыса.
Помолчали на это, вздохнули: кроме них, в поселке кому лодку-то угонять?!
Вышла мать Славки и Анатолия, скорбно посмотрели на старшего сына:
— Ты там-то хоть не больно высовывайся.
Глухарь улыбнулся матери ласково.
— Ешьте без меня, мама. Я завтра с утра на казенном довольствии. А сегодня что-то не хочу.
Мать заплакала, прижимая к глазам концы платка.
— Пошли отсюда, — сказал пацанам Куруля.
Отправились на Вырубки. Там еще кто-то надрывался, подкапывался под пеньки, дым слоился, кое-где из земли вылезало пламя. Но большинство участков были подняты, уже кудрявились густыми и длинными зелеными грядками, на которые так и тянуло прийти и взглянуть.
— Ничо напахали? — сказал Куруля, когда они дошли до Лешкиного, раскорчеванного коллективно. Пришли тогда на помощь и Анатолий Грошев, и отец Курули Павел Васильевич, и пацанье, конечно, носилось с хворостом и берестой, и стлался горьковатый и пряный дым. Анатолий садил топором, как своей рабочей кувалдой, на одном выдохе разрубая корень. А Павел Васильевич сидел в траве, точил инструмент: топоры, лопаты, толкуя Лешке, что тот, если хочет быть серьезным человеком, должен прежде всего любить инструмент. Кричали с реки пароходы, и на Лешку накатило тогда пронзительное ощущение родины. Этот слоящийся можжевеловый дым, и отдаленные звуки завода, и бегающие озабоченные пацаны, и склонившийся худой, как кощей, Куруля, — все было таким своим, понятным, единственным, что хотелось плакать от счастья, от обретения. И светлая веселая квартира в Кронштадте, и бегство вместе с откатывающимся фронтом, — все виделось теперь как сквозь воду. Все это было «до», предварительно, в ожидании истинной,, окончательной родины, которая ждала его здесь.
— Ничего, — сказал он сейчас Куруле. — Хорошо бы и мне тоже кому-то помочь.
Куруля сел рядом.
— Эх ты, Леха, — сказал он. — Леха!.. Давай-ка запалим вон тот пенек.
Стемнело. Земля будто обуглилась; небо насытилось зеленоватым внутренним светом, а затем яркая большая луна погасила это свечение, выявила стоящие над Вырубками беловатые косы дыма. Из земли то там, то здесь высовывались красные зрачки огня. Вырубки обезлюдели; только пацаны остались, сидели вокруг охваченного жаром большого толстого пня, когда появилась прибежавшая из Воскресенска Лешкина мать. Вид у нее был растерзанный: платок хомутом съехал на шею, пыль на обезумевшем, окаменевшем лице. Она села на землю рядом с сыном:
— Что я тебе плохого сделала? Почему ты от меня убежал? — Она пристально посмотрела в огонь, содрала с шеи платок и вытерла им лицо. — Дикий ты, — горько сказала она. — Некогда мне заниматься твоим воспитанием. Мой грех! Мой грех! — самой себе прошептала она.
Канонерку, на которой ушел Анатолий Грошев, притащили осенью на капитальный ремонт. Она выгорела изнутри. Зияла окалиной, голым железом. Анатолий был жив, остался среди защитников Сталинграда. А Веня Беспалый погиб. Его канонерка, как и все прочие, работала на переправе через Волгу — туда боеприпасы и продовольствие, оттуда раненых — и от прямого попадания стала тонуть, попала под прямую наводку прорвавшихся к самому берегу немцев. Оставшиеся на канонерке в живых попрыгали в воду, и Веня дорвался наконец-то до пушки. Отбился от тех, что тянули его, дурака, за борт, вступил в артиллерийскую дуэль с фрицами, перед каждым выстрелом поднимая руку
и восклицая: «Слава флотским и нам, чертям пароходским!» Стрелял, пока не скрылся вместе с пушкой под водою.Они перекурили это дело.
— Эх, мне бы так! — тоскливо завидуя, сказал Куруля. Как чужой осмотрел свою кодлу. — Фрицы до нашей Волги долезли, а мы знай жрем рулет свинячий да табачок шерстим по чужим чердакам... И-эх! — крикнул он и сбацал, как Веня, с мерзлой улыбкой на худом цыганском лице.
ГЛАВА 4
ВЧЕРА И СЕГОДНЯ
Как будто свежий ветер продул поселок.
Еще вчера лица были неразличимы. Виднелись черные, закопченные, склоненные над работой фигуры. Откинет щиток электросварщик, поднимет голову от станка токарь — и нет ничего, кроме сосредоточенности, усталости, тяжелой угрюмости, как будто бы нет своего, отдельного от других лица. А сегодня у всех свое — и оживленное, весело-дерзкое выражение. И вскрики, и смех, и болтовня утром, тогда как еще недавно текла на работу, повинуясь трагическому вою гудка, заполняя улицу, молчаливая, шаркающая сапогами толпа.
Еще вчера любого мучило: «Как исхитриться, но выжить, выжить!» А сегодня и нет такого вопроса, хотя как будто ничего и не прибавилось: та же норма хлеба, то же жидкое мыло, те же спички гребенкой и бессмысленно высокие цены на почти безлюдном базаре. Однако есть у каждого уже и картошечка, и морковка, и свинка хрюкает в слепленном на скорую руку сарайчике. Уже вошли в моду вечеринки, на которых гостям подавалась окруженная винегретом селедка на большом, вытянутом, как подводная лодка, блюде и кастрюля с парящей, сахарной, рассыпающейся белой картошкой. Поднявшись, дружно чокались: «За победу!» Шипели патефонные иглы: «Утомленное солнце нежно с морем прощалось...» С Дальнего Востока вернулись призванные на Тихоокеанский флот пароходские, щеголяли в бескозырках, в расклиненных до полуметровой ширины клешах. С Каспия пришло в затон водолазное судно. Мускулистые, атлетического сложения водолазы по вечерам играли в волейбол в заводском скверике, о котором вдруг тоже вспомнили, мигом, в охотку засыпали противовоздушные щели (равно как и возле школы, базара, кладбища, караванки), настлали заново танцплощадку, у барьера которой и стояли во время танцев моряки-водолазы, покуривая папиросы «Норд» и время от времени сдержанно танцуя с затонскими девушками, вновь научившимися смеяться и щеголять в ситцевых, праздничных, бойких нарядах. Впрочем, иные девушки все еще продолжали ходить в тесно облегающих их раздавшиеся формы тельняшках, носили получившие внезапное распространение фиксы, которые наловчился делать Куруля, из родственных чувств, а отчасти, может быть, и для рекламы одевший все передние зубы своей сестры Нинки в разноцветные — зеленые, синие, желтые — коронки. Куруля сам же и надевал их на зубы клиенток, установив таксу: пачку сигарет «Дукат» за фиксу, что было хотя и высокой, но все же доступной для трудовой девушки ценой. Куруля словно съехал с ума.
Еще вчера уверенный, что доживает последние дни перед тем, как сложить голову за отечество, сегодня он отчетливо понял, что не успеет до конца войны повзрослеть и таким образом то, к чему он уже приготовился, не будет осуществлено. От сознания, что жизнь ему продлена до бесконечности, он потерялся. Вскинув саркастическое худое лицо, он ковырялся во рту девиц немытыми плоскими пальцами, и во всей фигуре его была издевка; только над кем, непонятно, — над девками или над самим собой? Потерявшись перед длиннотой обнаружившейся перед ним жизни, он стал с лихорадочной, летучей быстротой выискивать в жизни новый смысл, что кончилось его изгнанием из школы, где слишком сильно ощущалось его нездоровое влияние, переводом в ремесленное училище, где тотчас же произошла страшноватая инсценировка повешения одного из ремесленников — Федьки Караченцева, после которой и Федька Караченцев, и организовавший это действо Куруля были изгнаны из РУ. Некоторое время Куруля метлой обшаркивал территорию завода, а потом его взяли в электроцех. Он устроился туда учеником, занялся украшением наиболее прогрессивных девок и вдруг, совершенно неожиданно, увлекся театром, который создала Лешкина мать.