Хроникёр
Шрифт:
— Такой начальник цеха надо гнать! — оскалился Камалов.
Артамонов замер громадной, носатой совой. Над бровями у него выступил пот.
— Уважаемый человек был! Лучший командир производства! — указал мне на него Камалов. — Теперь боится. Как можно так жить?
— Однако живете?
— Однако живем, — сказал Камалов. — Я тоже уважаемый человек был. Хороший командир производства был. Курулин пришел, пуговица меня взял: «Ты это чем занимаешься, Камалов? Пароходам хвосты крутишь? Кто это тебе такую должность выдумал, а?» Что думать? Камалов день и ночь на ногах — ничего не делает Камалов? Бездельник? Так? Теперь жду... Что будет с Камаловым?! Скажи: можно так жить?
— Другой бы сказал — ну и сказал! А Курулин сказал — что-то будет, — пояснил Анатолий. — А Камалов десять лет начальником рейда. Он же наш, Камалов,
Так что же теперь смотреть, как Курулин раз-два расправится с ним?
— А что ты сделаешь? — сказал Камалов.
Все одновременно примолкли, и стало слышно, как шуршит раздуваемая ветром занавеска.
— А ведь Алексей Владимирович прав, — прервал свое долгое молчание Поймалов. — Не можете так жить — зачем живете?! — Он встал и прошелся по комнате, отводя рукой вздувающуюся занавеску. Потом остановился за моей спиной и осторожно положил мне ладони на плечи. Таким образом, мы уже как бы вдвоем формулировали решающий вывод. — Курулину надо помочь вернуться в Ленинград!
Поймалов чуть нажал ладонями мне на плечи, тем самым как бы подчеркивая, что сомнения отброшены и он рад, что мы вступили с ним в боевой союз. Я вытер платком лицо, закурил и бросил обгорелую спичку в блюдце.
— Там все-таки лучше, чем в затоне, — значительно улыбнулся Поймалов. И внимательно оглядел сотоварищей.
На лбу Артамонова выступил мелкий пот. Простое, цвета коры лицо Драча стало еще более черствым.
— Не знаю, — опустив голову, с сомнением сказал Анатолий.
— Гнать! — стукнув кулаком по столу, грубо сказал Драч.
Камалов заметно побледнел.
— Ну вот и решили! — улыбнулся Поймалов. Он шагнул к холодильнику, на котором стоял телефон, и позвонил главному инженеру Веревкину. — Зайдите, Николай Вячеславович!
Я и не подозревал, что он был такой подспудной силой в затоне, этот поселковый осторожный интеллигент, этот вежливый верзила Поймалов.
Я встал, чувствуя, что больше здесь не могу оставаться.
— Ваши намерения одобрить я никак не могу! — сказал я по-затонски грубовато. — Я Курулиным восхищен, несмотря ни на что!
— Все мы восхищены! — буркнул Драч.
Поймалов накинул ватник, взял фонарь и пошел проводить меня за калитку.
— Теперь мне остается пойти к Курулину и раскрыть ваш заговор!
Поймалов затрясся от мелкого смеха и взял меня под локоть. Как бы гуляя, мы двинулись с ним по темной улице.
— Не пойдете. И знаете, почему? Вам интересно, чем это все кончится.
— Вы приписываете мне какой-то нечеловеческий интерес.
— Литературный!
Ну, Поймалов! А с виду — обмятый и покорный интеллигент.
Теперь уже у меня, как у жирного Артамонова, на лбу высыпал тифозный холодный пот.
Поймалов подвел меня к какому-то забору, и мы остановились. Из-за забора доносился свист и шип строгающего доску рубанка. Я осмотрелся и сообразил, что Поймалов подвел меня к забору старика Курулина, чтобы я послушал, как он там строгает свой гроб. Мне стало тошно и скучно. Поймалов улыбнулся пещерной улыбкой, и она закрыла половину его учительского лица. С этой огромной улыбкой и выражением ожидания он смотрел на меня.
2
А на следующий день на моих глазах с поста главного инженера был снят Веревкин. Видать, Поймалов, Драч и прочие заговорщики взвинтили его основательно.
— Сдаваться надо, Василий Павлович! — закричал он еще издали. — Давайте честно сообщим в пароходство, что подготовить флот к работе в Средиземном море мы не можем! — Веревкин остановился перед столом, за которым сидел Курулин, и сделал хохочущее лицо. Хотя и говорили все, что инженер Веревкин знающий, а человек честный и резкий, в самом его облике было что-то слишком уж ненадежное, самолюбивое, студенческое.
Курулин с прижатой к уху телефонной трубкой еще ниже склонил свое длинное худое лицо. Слава Грошев, бегавший за минеральной водой для Курулина, одеревенел лицом, со стуком поставил на стол минеральную и показал глазами в сторону котлована: дескать, пойду? Курулин шевельнул пальцами: стой!
Тут Курулина соединили, и он вновь насильственно преобразился — на этот раз, кажется, в сыгранного им некогда Несчастливцева. И опять это было точно, потому что в трубке рокотал благодушный бас Счастливцева, которому для полноты жизни просто нужен был достойный
помощи и его, Счастливцева, наставлений, благородный, но невезучий Несчастливцев. Терпеливо выслушав наставления и получив как награду за это вожделенную хромированную сталь, Курулин сказал: «Река, милая! А теперь дай мне еще раз Москву». Он назвал номер, опустил взмокший лоб, и трубка свесилась в его руке.Полдня он работал с телефоном, и это именно была изнуряющего напряжения и крайней мобилизации сил работа. Курулин как бы растворял в себе собеседника, заставлял, забыв о себе, ему, Курулину, напряженно сопереживать. Он терпеливо и ловко тянул его, как попавшуюся на крючок крупную рыбу. И в девяти случаях из десяти вытягивал — добивался успеха, настояв, упросив, доказав, утомив. Сам он ни в чье положение, естественно, не входил. Эта изнурительная, но плодотворная игра шла только в одни — в его ворота. Каждый звонок он делал как смертный. Вышибить ставку, заполучить плазменную сварку, электроды для подводных работ, настоять на премиально-прогрессивной оплате труда монтажников, строящих эллинг, вырвать для «Миража» экспериментальный, еще не пущенный в серию компрессор, — к любой из этих позиций он подступал с таким нажимом, что у объекта его воздействия наверняка, я думаю, возникала мысль, что наплевать в конце концов на компрессор, если у человека из-за этого компрессора так натянулась жизнь.
Курулин не любил конторы, и я еще не видел, чтобы он заходил туда. С тылу конторского голубого барака, рядом с будкой диспетчерской, под брезентовым белым тентом стоял крупный коричневый стол, с которого Курулин машинально сбрасывал то и дело падающие с трех нависших над диспетчерской и над его столом дубов осенние заскорузлые листья. Стол был пуст. На нем стоял лишь подключенный Славой Грошевым телефон. «Народ видит меня, а я вижу, чем занимается мой народ», — с усмешечкой объяснил мне свое сидение вне конторы Курулин. Перед его глазами была акватория наполненного белыми судами залива, поросший молодыми корявыми дубками перешеек, отделяющий залив от Волги, смазанно-белая, с косячками свободно пробегающей по ней ряби Волга, уходящая в свинцовую хмарь. Справа виднелась толстая плешивая гора Лобач со строящимся перед ней эллингом. А метрах в ста от стола под берегом стоял «Мираж», и там потрескивала, дымила и распускала павлиньи разводья сварка.
— Почти год работали на «Мираж», — подавшись вперед с протянутой в нашу сторону пустой ладошкой рыдающе-весело вскричал Веревкин. — Так чего ж вы хотите? Сменных узлов нет. Катастрофа! И вас предупреждали, что она неизбежна. Нам нечем ремонтировать флот! — Он с недоумением посмотрел на залив, где за последние сутки скопилось уже до двух десятков «Волго-Балтов», с недоумением посмотрел на меня и улыбнулся.
Я попробовал глазами директора посмотреть на тесный от судов залив, и мне стало не по себе. Громадного водоизмещения флот перед уходом в Средиземное море скапливался в этом заливе и ждал ремонта. Большинство судов было на зиму зафрахтовано иностранными фирмами, в основном фирмами ФРГ. И если правдой было то, о чем патетически говорил Веревкин (а у меня ни малейшего сомнения не было, что это правда), то спасения для Курулина быть не могло. Я не мог понять, на что он рассчитывал. Очевидно, просто, как страус, прятался от неизбежного, что было заложено год назад им же самим. Я уже понял, что, поставив перед собой цель, он ломит, ничего не видя по сторонам, вперед. А по сторонам-то ведь очень много. То, что по сторонам, ведь частенько больше и ценнее, чем цель. Впрочем, все это были домыслы. В натуре-то ничего от прячущего голову страуса не было в нем. Было какое-то веселое внутреннее бешенство, вот это было! Но эта внутренняя раскаленность, угловатость, нервность, скорее всего, была свойством вообще всех выходцев из старого затона. Сонных, флегматичных я что-то там не видал. И вот это-то опасное беспокойство и сейчас я ощущал в нем, в едком повороте его опущенного лица, в прищуре узко прорезанных и глубоко утопленных глаз, в прицеле которых оказался Веревкин. Курулинский взгляд был тем тяжел, что как бы разоблачал человека. Это был не пронизывающий, как принято говорить, взгляд, а именно разоблачающий. Испытывая, как и всякий другой, известное раздражение и неудобство, я тем не менее как бы заиливался без этого очищающего и ставящего меня на твердую почву взгляда. Он мне необходим был, как русскому человеку баня, после которой становишься бодр и свеж.