Хроникёр
Шрифт:
Старуха подала кувшин, мы ополоснули пальцы, и, выходя первым, я споткнулся и, уже падая, успел перепрыгнуть через тело молодой женщины, лежащей в темноте у входа в дом. Имангельды и за ним те двое молча переступили через лежащую. Она была в светлом платье, лицо ее спрятано было в пыли. Председатель поссовета толкнул меня локтем, чтобы я помалкивал: это была жена Имангельды. Он уже живописал мне, как Имангельды гнал ее бичом из поселка. Не простил ей сына, которого она не сумела спасти. А было так: утром мальчик стал одеваться, и забравшийся в сапожок скорпион ударил его. Но разве ж жена охотника не знала, что надо мгновенно схватить скорпиона и втереть его зеленоватую массу в ранку, в место укуса? Как же не знать ей было, когда Имангельды этот страшноватый, но целительный опыт проделывал постоянно, собираясь спускаться с чинка в заросшие кустами расщелины, кишащие.скорпионами.
Не знаю, что мог видеть в такой тьме Имангельды, но, сжав мой локоть, он уверенно вел меня между налепившимися к центральной улице поселка самодеятельными домами. Стуча сапогами, легко шли за ним двое других.
Ничуть не изменив тона, Имангельды продолжал рассказывать мне об охоте, и, в частности, о том, как охотится он на волков. Я узнал, что капкан цепью крепится к якорю, который и волочится за попавшимся зверем, не давая ему убежать. Причем жестко крепить якорь нельзя, а то волк отгрызет себе ногу. И вот, подкатив на мотоцикле, Имангельды идет на волка: в левой руке халат, в правой палка. Волк, имея некоторую свободу действий, бросается на охотника. И Имангельды, сунув ему левую, обмотанную халатом, руку в пасть, правой бьет его палкой по носу, чтобы «шкура драгоценный был». Я попросил его, и Имангельды благосклонно согласился взять меня на охоту.
— Смелый человек! Хорошо! — сказал он. — Немножко уметь надо, но ничего. Если она на тебя бросится, я ее застрелю.
— Кто «она»?
— Волк.
Меня слегка передернуло. Честно говоря, я полагал, что буду участвовать в схватке с волком как наблюдатель.
Трезвый человек — рука твердый, — одобрительно сказал в темноте Имангельды. — А пьяница нельзя. Смерть!
Я понял причину уважительно-сдержанного отношения к нему окружающих. Имангельды был воинствующим носителем пугающе высокой, так сказать, идеальной нравственности. Расположение такого человека мне, разумеется, льстило. Но его незаслуженное мною одобрение внезапно напомнило мне, что в пустом доме меня ожидает Ольга. Взволновалось и замутилось в душе. Нет, так дальше не могло продолжаться. Я просто обязан был внести определенность в отношения с Ольгой. Разорвать это вновь образовавшееся силовое поле. Поговорить как со взрослой женщиной. Твердо отмежеваться. Я спросил Имангельды, где можно достать вина. Имангельды несколько шагов прошел молча, затем весьма недружелюбно развернул меня в обратную сторону, гортанно сказал что-то шедшим за ним. Те тоже повернули и пошли впереди. Чиркнула спичка, завмаг отомкнул замок, я оказался перед штабелем ящиков, из ячеек которых торчали с налипшими на них опилками бутылки какого-то жуткого портвейна. «A-а, ладно!» Я две штуки вынул и расплатился. За мной с величественным презрением наблюдал прислонившийся к косяку Имангельды.
Он снова крепко взял меня за локоть, и мы двинулись в толще тьмы.
— Пьяница хуже собаки, —сказал он, длительно помолчав.
— Это верно.
Чувствовалось, что он думает.
— Я на мотоцикле три года езжу. Пьяница за один день бы его разбил, — сказал он с вопросительной интонацией.
Я согласился.
— Это точно.
Имангельды обрадовался, дружелюбно выхватил у меня бутылку, и из тьмы тотчас раздался хрусткий сырой шлепок.
— Эй, эй! — вскричал я, спасая вторую.
Я ему чем-то понравился, и он уже чувствовал за меня ответственность.
— Товарища хочешь угостить, может быть? — спросил он с наивной надеждой.
Мне даже стало как-то зябко от этой заботливости.
— Ну да! Товарища.
— Плохо. Но ничего, — обрадовался Имангельды. Он ослабил пальцы, стиснувшие мой локоть.
— Женщину.
— Э-э-э! — сказал Имангельды — Плохо. Зачем поить будешь? Жена есть?
— Нет.
— Плохо, плохо, — сказал Имангельды. — Не надо плохо делать. Зачем?
— Я не буду плохо делать.
— Не делай, ладно?
— Ладно.
Имангельды доверчиво пожал мой локоть. Мы стояли уже возле дома приезжих. В стороне Арала было чуть посветлее. Море подсвечивало снизу днища стоящих над ним белых громад.
4
Ольга, стиснув руками плечи, ходила по просторной кухне. Достав из казенного серванта
фужеры, я откупорил бутылку. Ольга как-то походя ее подхватила и остановилась у раковины, выливая портвейн. Бутылку она бросила в мусорное ведро.— А я вас ждала, — сказала она, снова зябко обхватив плечи. — Зачем вы принесли это ужасное вино? — Она улыбнулась, села и тронула мою руку. — Где тот Лешка Бочуга, о котором я слышала всякие россказни?!. Может, его и не было? Может, все это выдумки?
— Ольга, почему вы не выходите замуж?
— Интересный вопрос! — Смешок, улыбка... — Старые неприятны, а молодые глупы... — может быть так?
Мне не понравилось, как она на меня смотрит.
— Никто не любит?
— Никто! — сказала она с мерзлой улыбкой. Посидела, похлопывая ладонью по столу, и вышла. Со скрипом захлопнулась в ее комнату дверь.
Так. Ладно!.. Я пошел ночевать. Лег, вынув из чемодана роман Томаса Манна «Иосиф и его братья», который уже два года возил по командировкам. Слепила с потолка голая лампочка, три пустые койки лезли в глаза, и никак было не настроиться на теплоту восприятия мира Иосифом, который был, вероятно, первым, кто выплыл из тумана родового сознания и заметил свою отдельность.
Пересилив себя, я встал, выключил свет, лег, почти тотчас уснул и во сне увидел колодец в теплой ночи и отражающиеся в нем крупные звезды. Этот колодец со звездами стало вдруг заваливать тяжелым черным дымом. Колодец превратился в бомбовую воронку. С забитым и остановившимся дыханием я полез из этой воняющей взрывчаткой, заваливаемой дымом, свежеразвороченной бомбой ямы, всем судорожно рванувшимся наверх существом поняв, что персональный смысл жизни — сохранить жизнь и быть живым.
Я вылез из воронки и увидел, как смачно, жирно, жарко, скатывая клубы дыма под насыпь, горит наш эшелон. В траве ползали и кричали раненые. Их заваливало дымом. Я снова судорожно поискал маму и четырехлетнюю сестренку Алю, но их снова нигде не было: ни среди кричащих, ни среди неловко и молчаливо лежащих. Лежащие все были женщины в отпускных нарядных платьях и так же празднично одетые дети. Под ярким утренним солнцем это напоминало уснувший пикник.
То, что было, было невозможно, но все-таки это было. Я сунулся к спрятавшейся в траве девочке, которая белым бантом и платьицем и белыми носочками на загорелых ножках показалась мне похожей на Алю, и отпрыгнул, когда разглядел, что у нее нет головы...
Задыхаясь от валящего с насыпи смрада, я проснулся, отодвинул вместе со стулом полную окурков пепельницу, вытер слезы и снова уснул. И тотчас в меня вцепилась Аля. Это было уже на станции, куда я не помню как попал. Не то что не помню сейчас, забыл, — не помнил и тогда, в 1941 году. Станцию бомбили, и Аля сидела в яме, в которую я скатился. Она молча и страшно впилась в мою одежду руками и только тряслась. От ужаса она разучилась говорить.
Потом, пылающая в жару, с запекшимися белыми губами Аля лежала на затоптанном полу, у стены, в забитом беженцами вокзале. У меня одно было на уме: надо ее напоить. Но как? Как?! С замиранием сердца я взирал на привязанную к пустому баку жестяную кружку. Но не мог же я ее украсть?! И оттого, что я не мог ее украсть, я чувствовал себя дрянью, выродком. Я просто свихнулся на этой кружке. Кружка не отпускала мой взгляд. Истерзанный ею, я бросился за пути и стал метаться за пакгаузами по кукурузе, скуля и отчетливо понимая, что уж здесь-то и подавно нет никакой воды. Но что-то делать было нужно — хотя бы вот так истерично метаться по кукурузному полю. Лишь бы не видеть лежащее на заплеванном полу беспомощное Алино тельце. Я был раздавлен свалившейся на меня впервые в жизни — и сразу такой! — ответственностью. Нет, не сохранить свою жизнь и жить, а сохранить жизнь другого. Вот что надо для того, чтобы жить! Я кинулся назад через рельсы, но Али там, у стены, в углу, уже не было. Я никогда не видел более пустого места. Я почувствовал, как ужас вырвал из меня мою душу.
Я молча лазал по окнам инфекционного барака, куда санитары унесли мою сестричку. Вышла женщина в белом халате.
— Тебе чего, мальчик?..
Выслушала, ушла, вернулась:
— Мальчик, твоей сестры больше нет... Ты бы шел себе, мальчик!
Ощущение пустоты стало таким невыносимым, что я проснулся, увидел сидящую посреди комнаты на табуретке Ольгу и немного успокоился. В темноте белело ее лицо и подложенные под подбородок руки. «Вот и все! Больше ничего не надо. Чтобы человек был жив и вот так вот сидел», — с облегчением смутно подумал я, странным образом совмещая Алю и Ольгу. И, как мне показалось, сразу вслед за этой мыслью проснулся от одиночества. Посреди комнаты стояла табуретка. Ольги не было. Брезжил рассвет.