Хроникёр
Шрифт:
— Самсонов меня приглашает... лично! — покачал головой Курулин. — Слишком это звучит у тебя торжествующе. Ты что же думаешь: он приехал в затон меня снимать, а сейчас осознал свою ошибку, истерзался угрызениями совести, и вот тайком выбегает из правительственного офиса, идет на почту и отбивает мне телеграмму?.. Так вот что, дорогой ты мой Леша: он так же спокоен, как и я. Я не торжествую, и он не раскаивается. Все идет как должно. — Он замолчал. Но затем все-таки решил объяснить. — Пятно застройки будущего завода налезло на существующий поселок, и налезло по той причине, что самое оптимальное для завода место занимают действующие ныне цеха. И значит, чтобы поставить завод по-человечески, у залива, а не где-то в стороне, как сейчас планируется, надо уничтожить нынешний, работающий завод, прекратить судоремонт... Ты, надеюсь, понимаешь, каких это усилий требует — чтобы добиться, уговорить, доказать... Уничтожить действующий, еще новый завод — да ты что! Ты сообрази, каких усилий это потребует! Вот для этого Самсонов меня и зовет. Чтобы я живот положил на благо затона. Он заместитель министра, он курирует Воскресенский завод, и ему, конечно, тоже хочется, чтобы все было разумно и хорошо. Вот тебе, Леша, вся подоплека этой телеграммы и нашего с тобой торжества!
— Живот, видишь ли, надо положить... Ну так и что? В чем дело? Почему бы и не положить? — завопил я, теряя самообладание. —
Курулин смотрел на меня со спокойным вниманием и любопытством.
— Цель жизни — есть жизнь, Леша. — Он попытался сдержать улыбку и не смог. Спускающиеся по щекам белые морщины сломались и поднялись двумя крупными углами, придав лицу еще более отчетливое выражение твердости, мужественности и самостоятельности. Эта его незнакомая мне полнокровная и даже несколько задорная, с искрой насмешки над тобой улыбка очень сочеталась с его теперешним праздничным, отдохнувшим обликом, придавая Курулину совершенно несвойственный ему раньше вид отборности, внушительной полноценности, обаяния и здоровья. — И не обо мне шла речь у министра, — сказал он. — А о «Мираже», которым ваша газета занялась когда-то. А она ведь и славится тем, что доводит дело до конца. Ну что ж, молодцы! — Курулин улыбнулся. — Речь у министра шла о том, что необходимо строить завод и приступать, наконец, к выпуску судов типа «Мираж». А ты подразумевал, что этим займусь я, верно? — Курулин засмеялся. — Но не кажется ли тебе, Леша, что ты мною пытаешься распоряжаться даже не как министр, а как господь бог?
— Я подразумевал? — Его непробиваемость привела меня в слепое бешенство. Я ничего не видел, кроме его выпирающего, сухого, синевыбритого подбородка, недоуменно-весело задранной брови и сбитой на затылок благополучной новой фривольной шляпы. — Я не подразумевал! — сказал я, приближаясь к нему вплотную. — Я знал! — Ах, в том-то и дело, что ничего я не знал. Я рассчитывал отыскать среди песков Средней Азии небритого, молчаливого, скрывающего свое директорское прошлое дизелиста и подарить ему продолжение жизни — возродить его, подняв за шиворот и вернув к борьбе. Не вдаваясь в подробности и не вымогая благодарностей, показать ему газетную заметку, дать понять, что все для него кем-то уже сделано. И ему, получившему необходимые жизненные уроки и имевшему время их осмыслить, остается встряхнуться и на новом витке вернуться к прерванной, к загнанной в подполье, оставленной жизни. Но оказалось, что ничего не было прервано и никакого подполья не было. Было напряженное восхождение, и теперь этому преуспевающему молодцу и сказать невозможно было, во что я всадил последние пять лет и почему так затянулось мое сидение над повестью и киносценарием. Да потому что не высокой литературой был озабочен, а составлением служебных записок и докладных. И знал бы кто, какая это работа — заставить встретиться министра с главным редактором газеты, который в данном случае выступал не столько в качестве главного, сколько в статусе члена ЦК и депутата Верховного Совета. И каких усилий стоило поставить любезное и дружеское согласие главного и министра на практические рельсы. И какое отчаяние меня охватило, когда министр, несмотря на всю свою любезность, дал команду «прокачать» варианты на вычислительной машине, и в ее память, или во что там, я толком не знаю, ввели параметры четырех месторасположений будущего завода, сравнительно оценивая обеспеченность людскими ресурсами, удобства материально-технического обеспечения, кооперации и вывоза готовой продукции, степень пригодности отчуждаемых земель для сельскохозяйственных угодий, наличие профессионального костяка, вокруг которого нарастет будущий коллектив, энергообеспеченность, наличие базы стройиндустрии и так далее и тому подобное. И каким ошеломлением, вот уж поистине как бы перст божий, было указание равнодушной, крутящей свои бобины вычислительной машины, что преимуществами отличается Воскресенский затон. Для измученного человека в этом было нечто высшее, реализация акта веры. Но был еще Самсонов, заместитель любезного, решительного и демократичного министра. И в Самсонова мало было верить, надо было его убедить. И будь я человеком злобным, я бы выложил, как неприязненно передернулось лицо Самсонова, когда я свернул разговор на него, на Курулина. Глядя в прозрачные глаза Самсонова, я уж подумал: «Все!». Шевельнул я в нем занозу личного оскорбления, совершенной по отношению к нему лично непотребности — как раз то, что он предпочел бы не ворошить. И тогда, когда он вскипел, снова заговорив о проектировщиках, а я сказал, что вот тут бы и использовать твердость характера и бескомпромиссность Курулина, наделив его ролью заказчика (то есть директора еще не существующего завода), Самсонов на мгновение задумался, как бы споткнулся об эту мысль. И, оскорбившись этим, вскипел окончательно: «Да поймите же вы, Алексей Владимирович, что я не могу, и не хочу, и не имею морального права рекомендовать почти на тот же самый пост человека, которого я сам же и снимал. Не верю я ему!» — сказал Самсонов. «Да верите вы ему, Владимир Николаевич! А волков бояться — в лес не ходить». — «Вы мое мнение слышали!» — отрезал, поднимаясь, чтобы на прощание пожать мне руку, Самсонов.
Преодолев в себе ощущение тупости и бессилия, я взялся за эпистолярный жанр. Первое письмо я написал Александру Александровичу Севостьянову, который был заместителем министра до Самсонова и с которого, собственно, и начался весь затонский сыр-бор. Я обращался к нему письменно не потому, что он был далеко (он как раз был в Москве), а потому что знал, что на бумаге я умею быть более убедительным. Я жал на то, что экстремизм Курулина был вызван как раз недостаточностью, материальной неподкрепленностью его, то есть Севостьянова Александра Александровича, решения и что сейчас, когда дело приняло государственный размах, то и Курулину уже нет нужды в самодеятельности. Учтя ошибки и получив возможности, он будет именно тем директором, который надобен. Который необходим! Я жал на то, что этот выбор будет не просто удачен, но — уникален!.. Импозантный, сереброкудрый Александр Александрович принял из моих рук и прочитал мою депешу с выражением брезгливой улыбки на свое длинном, карминном лице. Как у Самсонова было чувство личной неприязни к Курулину, так у Александра Александровича было чувство такой же личной неприязни ко мне. Пытаясь склонить Александра Александровича к воздействию на Самсонова, я в любезной ему, изысканно-острой манере подсовывал ему
мысль о том, что речь, собственно, идет не столько о Курулине, сколько о том, решится ли Самсонов построить затон по-настоящему хорошим. А Курулина пусть он рассматривает как приносимую ради этого жертву, подкинул я. Севостьянов смотрел на меня, по-птичьи округлив глаза, не мигая, и я почувствовал, что не в силах преодолеть застывшее в нем чувство личной оскорбленности. «Уважаемый.... э-э... Алексей Владимирович, — сказал своим глубоким актерским голосом, — обличая недостатки Курулина, вы не увидели, что они суть и его достоинства. Замечу далее: чем значительнее достоинства человека, тем сильнее его... э-э... скажем так: своеобразие! Придя ко мне, вы тем самым признались в незрелости понимания вами жизни. И в чем эта незрелость, я, в меру сил, вам объяснил». Он поднялся, и мы распрощались.И дальше я, что называется, сошел с колеи. Написал зачем-то письма секретарю парткома Воскресенского завода Стрельцову и первому секретарю Красно-Устьинского райкома партии Берестову, призывая их поднять вопрос о возвращении Курулина, порвал эти письма, сел в самолет и полетел в затон. Уже на другой день в ужаснейшем душевном состоянии я вернулся в Москву. Я понял, что расхлебывать заваренную мною кашу должен сам. Средствами, которые мне профессионально доступны. Только на газетной странице я мог достаточно полнокровно и убедительно воссоздать историю «Миража», своего вмешательства, бегства Курулина. И на этом фоне показать, как из лучезарной мечты образовался проектантский, грозящий стать реальностью ляпсус. И убедить, что преодолеть это, уже утвержденное, может лишь такой бескомпромиссный человек, как Курулин. И подвести к мысли, что воплотить идею, не исказив ее, не превратив в глупость, в противоположность, может лишь тот, кто ее выносил, выдвинул, то есть единственно и только Курулин. Тот самый Курулин, который был для затона желателен, но опасен, а теперь стал просто необходим. Истощившись, ощущая тоску и нежелание жить, несколько дней я провалялся на диване. А затем понял, что надо ехать искать Курулина и после этого писать открытое письмо министру — добиться умного и смелого решения, пусть даже ценой собственного публичного самоуничтожения.
Все это, я понимаю, выглядит странно. Зачем я влез снова в эту «миражную», уже отрубленную, как топором, историю? Чего мне не хватало? Не этим мне следовало заниматься. Но занимаешься обычно тем, чем не можешь не заниматься. Вот так и я однажды, после нашего с Курулиным бегства из затона, оцепенел от стыда. Если до этого момента я видел подробности наших с Курулиным разногласий, то теперь только одно и осталось: стыд и стыд! Как будто ввалились два азартно спорящих, здоровущих мужика в чужое жилище, разодрались, все поставили вверх дном, наговорили опешившим жильцам, что все это ради их же пользы, и в обнимку, занятые своим спором, исчезли, оставив после себя разгром. Для меня вдруг исчезла, стала несущественной, смехотворной причина нашего с Курулиным раздора. Взглядом затонских я видел одну лишь общую непотребность нашего с ним поведения, занятость собой, своими внутренними разногласиями, торжествующее, под прощальные крики теплоходов бегство, от воспоминания о котором был теперь лишь один жгучий стыд. И вот эта картина разгромленного стариковского жилища, я почувствовал, не даст мне дальше ни дышать, ни жить. Надо было делать то, что там было нами наболтано. И только сделав это, можно было жить дальше, жить как хочешь — согласуясь только с собой.
— Я не подразумевал, что ты Воскресенским затоном займешься! — яростно сказал я, подступая к Курулину. — Я это знал!
Заложив руки за спину, поднимаясь на носках, Курулин смотрел на меня со спокойной усмешкой.
Отвернувшись, он пошел к морю, постоял там, схватив сорванную ветром шляпу, затем вернулся.
— Ты пойми, Леша, спокойно, по-житейски: я руковожу огромным всесоюзным трестом, который имеет полтора десятка таких поселочков, как затон. Я получаю зарплату, которая в три... нет, в четыре раза больше, чем была у меня в затоне. Все у меня здесь хорошо. Работать в пустыне, вдали от бюрократов, скажу тебе по секрету, — рай!.. И ты хочешь, чтобы я все это бросил? Да ради чего, Леша?.. Ради того, чтобы передвинуть на Волге пятно застройки? Или, может, чтобы пройтись гоголем по затону: вот-де я какой — доказал!
— Надо ехать, — сказал я безразлично.
— Куда?
— В затон.
Я сел в корягу, а Курулин поскучнел лицом и поставил ногу на сук.
— Да пойми ты, дурья голова, я здесь имею то, чего добивался в затоне! — Сложив кисти рук на колене, Курулин склонился ко мне. — Неужели ты думаешь, что мне доставляло удовольствие сажать людей в яму или вымогать у кого-то материалы, или нарушать финансовую дисциплину? Нет, Леша, нет! Все это было мне про-тив-но! И я с нетерпением ждал момента, когда затон впишется в государственное стратегическое планирование, и само государство встанет у меня за спиной... А здесь оно у меня стоит, — сказал Курулин. — Мне дали то, о чем я мечтал!
— То есть ты и в затоне со временем завел бы себе белый костюм?
Курулин, несколько оторопев, пожал плечами:
— Возможно.
Я ощущал такое бессилие, какое бывает только во сне.
— Ну что ж, тогда я доволен!
Ты напрасно беснуешься, Леша. Для этого просто нет повода.
— Как же нет повода, когда я вижу, что ты снова ставишь на себе эксперимент!
— Какой? — серьезно удивился Курулин.
— На личное благополучие!
— А ты что же, полагал, что мне личное благополучие противопоказано?
— В особняке, надеюсь, живем?
— В коттедже. Катя разведением цветов увлеклась, — оживился он. — Утопаем в благоухании! Национальную кухню вполне освоила. Так что держись, Лешка! Привет передавала, сказала, что ждет. Можешь моим самолетом сегодня же и лететь!
Мне вдруг стало мучительно любопытно, привез ли он сюда, в Среднюю Азию, свою арабскую, белую, томно выгнутую кровать.
— Мне ведь полсотни, Леша! — со светлым и открытым выражением лица сказал Курулин. — А по сути, только что начал жить!.. Смотрю из сегодня назад: какие-то судороги! Чего ради чуть не всю жизнь псу под хвост выбросил?.. А ты говоришь — поедешь ли... Да зачем? — Он вздул ноздри и, отвернувшись, посмотрел на море, а потом снова вниз — на меня. — Ну, действительно: пожилых людей сажал в котлован, чтобы сделать из них расторопных работников, отрезвить прохиндеев, жуликов, пьяниц! А здесь вот они, люди, о которых мне только мечталось, — отборные, Леша, один к одному! Приехали в пустыню, чтобы работать. И желательно — не по восемь, по шестнадцать часов в сутки! Потому что эти отборные ребятки приехали искать нефть и зарабатывать деньги, и им претит просто сидеть и смотреть на пустыню. Ты улавливаешь, какие я теперь решаю проблемки? Абсолютно противоположные затонским! Проблемки, которые весело и приятно решать! Да и потом ведь просто приятно, когда тебя овевает дух молодости. Что еще нужно такому, как я? Не хочу гневить бога, Леша. И этого мне достаточно! Этим счастлив! Если хочешь, чувство такое, словно долго и трудно добивался — и вот: достиг! Чего еще? Люди щедры на работу — и я для них все, что могу! За пятьсот километров вожу для них фрукты, заваливаю джинсами и прочим тряпьем. Самолетами летают на танцы. Арендую гостиницу: ресторан, бар, дискотека, пальмы в кадках...