Хрустальный желудок ангела
Шрифт:
Пока возилась с носом, ей-ей, мне казалось, что Господь с ним явно перемудрил: нос и нос, обычное дело, а там и крыловидная ямка, и сошник, преддверие и порог, нёбный язычок, хрящи крыльев – уйма всяких косточек, хрящиков, складочек, один решетчатый лабиринт чего стоил!
Манили, не скрою, более легкие пути, без подробностей, к тому же у ангелов, вероятно, не столь сложносоставные носы, как человечьи. Но, к моей чести, я не прислушивалась к доводам рассудка. Настолько тут всё задумано совершенно – ни убавить, ни прибавить! Однако найдётся ли кто-нибудь в подлунном мире, кто хоть на миг ощутил признательность влажной слизистой в собственном носу? Обратился ли к ней со словами любви и признательности: «О,
Всё поражало меня: чудо света – глазные яблоки… Слух и зрение, обоняние и осязание – все эти непостижимые явления. А завитки ушных раковин, хрящ наружного слухового прохода, барабанная перепонка… То, что их двое в этом мире!
Ночью почувствуешь, кто-то ползетПо плоскости твоего лица.Это ухо проснулось и ищетБрата своего – близнеца.Но особенно Слушатель волновал меня и тревожил, исчезающий, как мираж, стоит попытаться его обнаружить, – да и существует ли он, и отделён ли от звука? Когда шила уши, слушала Боренбойма, он играл Шопена, и внезапно почувствовала – ни меня нет, ни Боренбойма, только звук, только звук… Да еще под впечатлением целый день насвистывала похоронный марш!
Печень, почки я не поднимая головы украшала жемчужным бисером, мочевой пузырь – золотыми нитями.
Лёня, знай, поддавал жару.
– Что за мелкие стежки? – возмущался он. – Печень – двойная гора, покрытая хвойным лесом, травой, колокольчиками и ледниковыми глыбами. Мочевой пузырь с почками – огромные дождевые облака…
Он читал тело как раскрытую книгу, как поэзию, полную грез, меланхолии и священного ужаса. Рисовал себя спящим внутри желудка мира, утверждал, что двенадцатиперстная кишка плавно переходит в мышечный космический мешок, во мгле которого горят созвездья, представлялся желудочным путешественником…
И в конце концов материализовал четырехметровую сущность по имени Стомак, автономный желудочно-кишечный тракт с нижними конечностями в прямой кишке, извилистый, как жизненный путь человека, чуткий и уязвимый, прекрасный, как рождественская елка, могучий, словно уральский горный хребет.
В Доме художников на Лёниной выставке ноги, торчащие из заднего прохода, пришлись не по вкусу прозектору Первого медицинского института, великому знатоку анатомии Льву Ефимовичу Этингену. В толстых очках, с белой шкиперской бородкой, этот человек ведал всё о каждом органе, однако больше всего на свете его влекла мифология, аллегории и символы телесного устройства. Прослышав о выставке, он отложил все дела и пришел посмотреть, что у нас тут за разгульное пиршество плоти.
Архитектонику Стомака счел он сокрытием подлинной сути.
– Сия композиция, – клянусь, он так и сказал, – увидь ее Пушкин, лишила бы нас бессмертных строк об афедроне, Рабле – чудесных пассажей о кишечных ветрах, врачей проктологов – пациентов с геморроем, и только дети бы радовались, что некуда поставить клизму. Надеюсь, – профессор обратился к Лёне, – заднепроходное отверстие заткнуто опорно-двигательным аппаратом не из-за вашей мизантропии?
Что Льва Ефимыча заворожило – это Сердце. Оно лежало на подиуме и привлекало внимание посетителей. Кое-кто не выдерживал и дотрагивался до него пальцем. Несколько сортов бархата пошло на него: аорта – алая, лёгочная вена – голубая с мягким ворсом. Ушки сердца обнимали правое и левое предсердие, из-под них проступали arteria coronaries –
правая и левая сердечные артерии. Когда я его шила и осыпала драгоценными каменьями – почему-то страшно волновалась, мне казалось, я нахожусь в соприкосновении с самим ядром универсума.Великий кукольник и художник Резо Габриадзе, увидев это чудо, дрогнул и тайно попросил меня сшить для него такое же.
– Просите что угодно, – я отвечала Резо, – печень в цветах или фаллос из золотого плюша, увенчанный алым рубином, но только не сердце – оно неповторимо.
Я чувствую себя наделенной магической силой. Раньше, увидев, например, женщину с чемоданом, я неизменно подруливала и принимала на себя ее ношу. В Москве было поветрие: иногородние и областной народ затоваривались колбасой в немереном количестве, – тогда я буквально сбивалась с ног.
Одну приезжую тетку подхватила в метро после вечерних занятий в университете, та из Анапы ехала к сестре – глухой старухе в Малаховку. В ночь-полночь мы тащились лесной тропой, я – с ее неподъемной сумкой, откуда веяло нагретым самшитом, лавром, соленым прибоем и явственно доносились ароматы сахарных помидоров, зрелых персиков, сочных абрикосов…
Тишков меня чуть не убил, когда я вернулась домой в третьем часу ночи.
– Я запрещаю тебе, – кричал он, – таскать сумки и чемоданы первых встречных и поперечных!!!
Я же виновато топталась в прихожей, и в руках у меня горела кисть напоенного солнцем южного винограда.
Время уменьшает славу наших тел, с годами я переменила стратегию. Теперь, если в поле моего зрения попадает согбенный прохожий под тяжестью непомерного груза, я просто шепчу ему вслед: «Да будет ноша твоя легка, усталый путник!» и следую дальше, уверенная, что он зашагал куда веселей, а его поклажа стала невесомой. Но – даю слабину, оборачиваюсь и вижу такую картину: сам он превратился в мула, а по бокам его хлещут пудовые тюки.
Так же и с целительством, и с обращением хаоса в гармонию, и с вразумлением народов… Особенно это касается хождения по воде. Тут есть три варианта: или ты шагнул и пошел, или у тебя вырастают крылья, или море расступается перед тобой.
…Ни того, ни другого, ни третьего.
Но, как говорил Джордж Харрисон, лучше иметь бас-гитариста, который не умеет играть на гитаре, чем его совсем не иметь. Поэтому Лёня по-прежнему верит в меня и зовет Валентиной с фабрики мягких протезов.
Тем более с сердцем мне удалось прорваться к чему-то вневременному и бесформенному в своем сиянии. Такая вокруг поднялась суматоха – я чуть не возгордилась, ей-богу.
– Блестящая работа! – сказал Лев Ефимович. – Позвольте, я сфотографирую этот весьма своеобразный орган, который участвует во всех наших жизненных проявлениях от первого и до последнего вздоха? Известно ли вам, что гомеровские герои для обозначения сердца в зависимости от ситуации использовали три слова: кардиа, этор и кер, – он немного грассировал и выражался высокопарно.
Этингену было дозволено всё. Он брал мое сердце в руки, оглядывал со всех сторон, прижимал к груди, не мог налюбоваться.
Я же, в свою очередь, была заворожена Этингеном. Мне нравятся диковинные люди, я к ним питаю особенное пристрастие: их необычная манера говорить, странные слова и мысли, которые мне никогда не пришли бы в голову, – всё в них пленяет меня. Поэтому спустя пару дней я примчалась на лекцию Этингена, посвященную сердцу.
Лёня одобрил мою любознательность, стремление докопаться до сути; кроме того, со временем выяснилось, что я ввела в заблуждение Резо Габриадзе: еще четыре сердца вышли из-под моего пера. Ибо, сотворяя Голема из праха земного, собираясь дунуть в лицо его дыхание жизни, чтобы стал он душою живою, снабди свое чудище добрым отзывчивым сердцем.