Художник зыбкого мира
Шрифт:
— Но, сэнсэй, по-моему, даже самый придирчивый критик вряд ли отыщет в них какие-то недостатки!
Мори-сан еще раз посмотрел на гравюры, потом встал и двинулся в обратный путь — через всю кладовую к двери. Мне показалось, что идет он уж как-то чересчур долго, с трудом пробираясь среди наваленных на полу предметов; порой я слышал, как он что-то бормочет себе под нос или ногой отодвигает в сторону очередной кувшин или коробку. Честно говоря, мне даже подумалось, что он что-то ищет — может быть, еще какие-то свои ранние работы, погребенные под этими грудами хлама. Но он вскоре вернулся и со вздохом снова уселся на тот же сундук. Некоторое время мы оба молчали. Потом он заговорил:
— Гидзабуро — несчастный человек. И жизнь его была исполнена
Мори-сан снова умолк. Я, как и прежде, видел только его силуэт, и мне казалось, что он внимательно прислушивается к звукам развеселого пиршества, доносящимся с той стороны двора.
— Теперь Гидзабуро стал значительно старше и еще печальнее, — снова заговорил Мори-сан, — но во многих отношениях он изменился мало. И сегодня вечером он чувствует себя счастливым — как бывало когда-то, в одном из чайных домиков, среди гейш. — Мори-сан сделал несколько коротких глубоких вдохов, словно раскуривая трубку. — Самая изысканная, самая хрупкая красота, которую художник может только надеяться уловить, расцветает как раз в таких вот чайных домиках с наступлением темноты. И в такие ночи, Оно, красота эта, проплывая над миром, может порой заглянуть и в наши жилища. А что касается тех гравюр на задней стене кладовой, то в них нет даже намека на эту неуловимую, призрачную красоту. Вот поэтому они никуда и не годятся, Оно.
— Но, сэнсэй, по-моему, они как раз очень выразительно передают то, о чем вы говорите!
— Нет, я был слишком молод, когда делал эти гравюры. И не сумел воспеть тот «зыбкий мир», потому что никак не мог заставить себя поверить в его ценность. Молодые люди часто испытывают чувство вины, предаваясь удовольствиям, наверное, и я был таким же и считал, что проводить столько времени в злачных местах, тратить свое мастерство на воспевание вещей преходящих, почти неуловимых просто бессмысленно. Я считал это декадентством. Разве можно по-настоящему оценить красоту мира, если сомневаешься, имеет ли он право на существование?
Обдумав его слова, я заметил:
— А знаете, сэнсэй, все, что вы сказали, в той же степени относится и к моим работам. Но я непременно постараюсь исправиться.
— Впрочем, я давно уже избавился от подобных сомнений, — продолжал Мори-сан, словно не слыша меня. — Если, став стариком и оглядываясь на прожитую жизнь, я пойму, что всю ее посвятил попытке изобразить неповторимую красоту «зыбкого мира», то буду, я уверен в этом, очень собой доволен. И никто на свете не заставит меня поверить, что я прожил свою жизнь зря.
Может, конечно, Мори-сан сказал это немного иначе. Всегда ведь, когда пересказываешь чьи-то слова, они становятся куда более похожими на твои собственные — примерно так я мог бы вещать в компании своих учеников после того, как мы уже немного выпили в «Миги-Хидари». Что-нибудь этакое: «Будучи новым поколением японских художников, вы несете огромную ответственность перед всей нашей культурой. Я горжусь, что у меня такие ученики! И пусть мои собственные произведения заслуживают лишь самой незначительной похвалы, но я, оглядываясь на прожитую жизнь и понимая, скольких я воспитал, скольким помог сделать отличную карьеру, чувствую: никто на свете не заставит меня поверить, что я прожил свою жизнь зря». Обычно после подобных
заявлений молодежь, собравшаяся за столом, начинала дружно возражать, заглушая друг друга и требуя, чтобы я перестал столь пренебрежительно отзываться о своих работах, которые, по их твердому убеждению, являются творениями поистине гениальными и наверняка займут должное место в жизни грядущих поколений. С другой стороны, как я уже говорил, многие характерные для меня фразы и выражения я действительно унаследовал от своего учителя, так что, вполне возможно, именно эти слова и произнес в тот вечер Мори-сан, и они навсегда отпечатались в моей памяти, ибо произвели на меня сильнейшее впечатление.Впрочем, меня снова унесло в сторону. Я ведь пытался рассказать, как месяц назад мы обедали с внуком в кафе большого универмага после весьма неприятного разговора, который состоялся у меня с Сэцуко в парке Кавабэ. Помнится, я рассказывал, как Итиро нахваливал шпинат, «дающий силу».
Как только нам подали обед, Итиро принялся сгребать ложкой шпинат на тарелке. Потом посмотрел на меня и со словами «Гляди-ка, дед!» набрал полную ложку шпината и, высоко подняв ее, стал ссыпать содержимое себе в рот — эти движения напоминали действия пьяницы, пытающегося добыть из бутылки последние капли спиртного.
— Итиро, — сказал я ему, — мне кажется, ты ведешь себя не совсем прилично.
Но мой внук, энергично жуя, продолжал наполнять себе рот шпинатом. Он опустил ложку, только когда в ней ничего не осталось, а щеки готовы были лопнуть. Затем, еще не проглотив все до конца, он с суровым видом выпятил грудь и принялся яростно наносить кулаками удары невидимому противнику.
— Что это ты делаешь, Итиро? Объясни, что ты хотел мне показать.
— А ты догадайся! — с трудом пробурчал он — ему мешала шпинатная каша во рту.
— Хм… нет, не знаю, Итиро. Может быть, это человек, который выпил сакэ, а теперь храбро сражается с врагами? Нет? Ну, тогда сам скажи. Дедушке ни за что не догадаться.
— Это моряк Попай!
— А он кто? Один из твоих любимых героев?
— Попай всегда ест шпинат. Шпинат делает его сильным [9] . — Итиро еще больше выпятил грудь и нанес невидимому врагу несколько свирепых ударов.
— Понятно, — смеясь, сказал я. — Видно, шпинат и впрямь еда чудодейственная.
9
Попай (Пучеглаз) — долговязый матрос, герой американского мультипликационного сериала Макса Флейшера (более 250 серий, 1933–1950); для борьбы с главным злодеем (Блуто) Пучеглаз подкреплялся консервированным Шпинатом и обретал сверхъестественную силу.
— А сакэ тоже делает человека сильным?
Я улыбнулся и покачал головой.
— Нет, но сакэ может заставить человека поверить, что он очень сильный. Хотя на самом деле он ничуть не сильнее, чем до того, как выпил сакэ.
— Зачем же тогда люди его пьют?
— Не знаю, Итиро. Может, для того, чтобы хоть ненадолго поверить, что стали сильными. Только силы сакэ не дает.
— А вот шпинат дает!
— Значит, шпинат гораздо лучше сакэ. Ты и впредь продолжай его есть, Итиро. Но ты, по-моему, забыл обо всем остальном, что лежит у тебя на тарелке.
— Мне тоже нравится пить сакэ! И виски. Дома у нас есть один бар, куда я всегда хожу пить сакэ.
— Да неужели? По-моему, лучше бы ты продолжал увлекаться шпинатом. Ты же сам сказал, что шпинат сил прибавляет.
— А мне больше нравится сакэ! Я каждый вечер выпиваю по десять бутылок. И еще десять бутылок виски!
— Ого! Ты правду говоришь, Итиро? Тогда, значит, ты у нас настоящий пьяница. Вот, должно быть, беда для твоей мамы!
— Женщины ничего не понимают в настоящей мужской выпивке, — заявил Итиро, обратив наконец внимание на стоявшую перед ним еду. Впрочем, вскоре он снова отвлекся и посмотрел на меня. — Дед, — спросил он, — а ты сегодня придешь к нам ужинать?