И эхо летит по горам
Шрифт:
Он был прав, я понимал. Между нами усиливалось охлаждение. Мой визит оказался неловким, напряженным, почти ссорой. Противоестественно было нам теперь сидеть вместе, потягивать чай и болтать о погоде или хороший ли в этом году уродился виноград. Мы с Сабуром изображали нормальность, а ее более не было. Как ни крути, я — орудие раскола семьи. Сабур не желал меня видеть, и я его понимал. Я прекратил свои ежемесячные посещения. Никого из них я с тех пор не видел.
Однажды ранней весной 1955-го, господин Маркос, произошло то, что навсегда изменило жизни всех обитателей нашего дома. Помню, шел дождь. Не такой отвратительный, что выгоняет лягушек квакать, а нерешительная морось, она то начиналась, то прекращалась
Я бросился через двор. Голос доносился сверху, из хозяйской спальни.
Нила забилась в угол, вжавшись в стену, прикрыв рот ладонью.
— С ним что-то не так, — сказала она, не отнимая руки ото рта.
Господин Вахдати в белой нательной сорочке сидел на постели. Издавал странные утробные звуки. Лицо его побледнело и вытянулось, волосы взъерошены. Он тщетно пытался произвести некое действие правой рукой, и я с ужасом заметил, что из угла рта у него текут слюни.
— Наби! Сделай что-нибудь!
Пари, которой тогда уже было шесть, вошла в комнату и бросилась к господину Вахдати, потянула его за сорочку:
— Папа? Папа? — Он взглянул на нее вытаращенными глазами, рот у него то открывался, то закрывался. Пари закричала.
Я быстро вскинул ее на руки и передал Ниле. Велел ей унести ребенка в другую комнату, потому что не следует дочери видеть отца в таком состоянии. Нила сморгнула, словно вышла из транса, перевела взгляд с меня на Пари, прежде чем потянуться к ней. Она все спрашивала и спрашивала, что стряслось с ее мужем. Все говорила и говорила, что я должен что-нибудь сделать.
Я из окна позвал Захида, и в кои-то веки этот бездельник наконец пригодился. Он помог мне натянуть на господина Вахдати пижамные брюки. Мы подняли его с кровати и отнесли вниз, уложили на заднее сиденье машины. Нила уселась рядом. Я велел Захиду оставаться дома и приглядывать за Пари. Он начал было возражать, и я его стукнул наотмашь по голове — со всей силы. Сказал ему, что он осел и чтоб делал, что ему говорят.
После чего я выкатился на улицу и погнал.
Лишь через две полные недели мы привезли господина Вахдати обратно. Воцарился хаос. Семейство наводнило дом. Я заваривал чай и готовил еду почти круглосуточно — кормил дядюшку, или двоюродного брата, или пожилую тетушку. Дни напролет звенел колокол над воротами, по мраморным полам гостиной цокали каблуки, а в прихожей бубнили голоса — люди все текли и текли в дом. Большую часть я у нас видел редко и понимал, что все они толпятся тут в основном из почтения к громоздкой мамаше господина Вахдати, нежели чтоб навестить замкнутого больного человека, с которым имели крайне поверхностную связь. Сама она — мать, — разумеется, тоже прибыла. Без собак, к счастью. Она ворвалась в дом с носовым платком в каждой руке — промокать покрасневшие глаза и мокрый нос. Она угнездилась у постели и принялась реветь. К моему ужасу, вся она была одета в черное, будто сын ее уже умер.
В некотором смысле так оно и было. По крайней мере, умер он прежний. Половина лица господина Вахдати обратилась в застывшую маску. Ноги почти не слушались. Он мог двигать левой рукой, а правая превратилась в рыхлое мясо на кости. Изъяснялся он теперь невнятными хриплыми рыками и стонами.
Врач сказал нам, что господин Вахдати переживает все эмоции, как и до инсульта, и все понимает, но действовать в связи с этими чувствами и мыслями не может — по крайней мере, пока.
Так-то оно так, да не вполне. Уже через неделю с небольшим он вполне отчетливо проявил свои чувства к посетителям, включая мать. Даже так сильно болея, он остался глубоко уединенным существом. И не было ему прока от их жалости, горестных мин и удрученных качаний головой о том, сколь жалкое зрелище он теперь представляет.
Они входили к нему, а он махал действующей левой рукой — сердито гнал их вон. Они заговаривали с ним, а он воротил лицо. Присаживались у его постели, а он стискивал простыни, рычал и колотил кулаком по бедру, покуда они не убирались вон. Пари он прогонял столь же настойчиво, однако нежнее. Она приходила играть в куклы у его постели, а он умоляюще смотрел на меня влажными глазами, подбородок у него трясся, и я выводил ее из комнаты; он даже не пытался с ней разговаривать, ибо знал, что его речь ее расстраивает.Великий наплыв посетителей оказался для Нилы спасением. Когда дом кишел людьми, Нила пряталась наверху, в спальне Пари, вместе с дочерью — к негодованию свекрови, которая, несомненно, ожидала, и тут ее не в чем упрекнуть, что Нила обязана оставаться у постели ее сына, хотя бы ради приличия. Разумеется, Ниле было начхать на приличия и на то, что о ней могут подумать. А подумать было много чего. «Что она за жена?» — не раз слышал я от ее свекрови. Она жаловалась всем подряд, кто желал слушать, что Нила — бессердечная, у нее вместо души пустое место. Муж нуждается в ней, а она что? Что же это за жена такая, если бросает своего преданного, любящего мужа?
Часть из того, что старуха говорила, было правдой. Конечно, у постели господина Вахдати с наибольшей вероятностью можно было застать меня — я давал ему лекарства, встречал посетителей. Больше всего врач беседовал именно со мной, а значит, меня, а не Нилу люди спрашивали о состоянии господина Вахдати.
Пренебрежение посетителями, выказанное господином Вахдати, избавило Нилу от одних неудобств, но явило другие. Сидя у Пари в комнате, она оставалась вдалеке не только от сварливой свекрови, но и от того, во что превратился ее муж. Наконец дом опустел и возник супружеский долг, к исполнению которого она оказалась поразительно не готова.
Она не смогла.
И не стала.
Я не говорю, что она была жестока или черства. Я прожил долгую жизнь, господин Маркос, и вот что понял: лишь тогда в достатке у человека смирения и сострадательности, когда судит он о внутренних трудах чужого сердца. Но говорю я вот о чем: однажды зашел я в комнату к господину Вахдати и обнаружил, что Нила плачет ему в живот, в руке у нее по-прежнему ложка, а протертый чечевичный даал капает у него с подбородка на слюнявчик, повязанный вокруг шеи.
— Позвольте мне, биби-сахиб, — сказал я мягко. Взял у нее ложку, начисто вытер ему рот и взялся было кормить, однако он застонал, зажмурился и отвернулся.
Вскоре я уже спустил по лестнице пару чемоданов и вручил их таксисту, а тот уложил их в багажник машины, работавшей вхолостую. Помог Пари, облаченной в ее любимое желтое пальто, забраться на заднее сиденье.
— Наби, а ты привезешь папа навестить нас в Париже, как маман говорит? — спросила она, одарив меня своей щербатой улыбкой.
Я сказал, что, конечно же, так и сделаю, когда ее отец поправится. Поцеловал тыльную сторону обеих ее ладошек.
— Биби Пари, я желаю тебе удачи, и я желаю тебе счастья, — сказал я.
Я встретил Нилу на входных ступенях, глаза у нее распухли, тушь потекла. Она заходила к господину Вахдати попрощаться.
Я спросил, как он себя чувствует.
— Мне кажется, полегчало, — сказала она, а потом добавила: — Хотя, быть может, я обольщаюсь.
Она застегнула молнию на сумочке, перекинула ремешок через плечо.
— Никому не говори, куда я уехала. Так лучше.
Я пообещал, что не буду.
Она сказала, что скоро напишет. А потом долго глядела на меня, и мне показалось, что я увидел в ее глазах подлинную любовь. Она коснулась моего лица рукой:
— Я счастлива, Наби, что ты с ним.
И тут она приблизилась вплотную и обняла меня, прижавшись щекой к моей щеке. Я вдохнул запах ее волос, ее духов.
— Это был ты, Наби, — сказала она мне на ухо. — Это с самого начала был ты. Не знал?