И это все о нем
Шрифт:
— Товарищ Прохоров?
— Да, Викентий Алексеевич. Здравствуйте!
— Здравствуйте, товарищ Прохоров! Прошу!
Дождавшись, когда капитан Прохоров приблизится, Викентий Алексеевич уверенно пошел по темной веранде, странно размахнувшись, как бы со всего плеча, широко распахнул домовую дверь — яркий электрический свет полосой лег под ноги, и Прохоров попал сначала в коридор, затем — в комнату, казавшуюся огромной от того, что в ней не было ничего, кроме стола и двух стульев. В центре потолка солнечно сверкала огромная электрическая лампочка без абажура — провод и патрон.
Викентий Алексеевич Радин был слеп: на том месте,
— Ну-с, разглядели меня, товарищ Прохоров? — громко спросил Радин и улыбнулся так, что кожа на глазницах сделалась ровной. — Вас зовут-величают?… Садитесь! Будьте как дома… Лида! У нас гость!
В комнату вошла маленькая женщина с гладко зачесанными назад волосами. Она была лет на десять моложе Радина: востренько торчал пикантный носик, под свободным платьем угадывалась тонкая фигура. Когда она открыла дверь, Прохоров увидел просторную спальню, ковры, затейливый торшер с тремя ножками и тремя абажурами — розовым, зеленым и синим — и уж после этого заметил, что и стены пустого кабинета были покрашены в те же цвета — розовый, зеленый, синий.
— Меня зовут Лидия Анисимовна… Кофе, водки, чаю?
Прохоров хмыкнул.
— Водки! — вдруг отважно ответил он. — С чаем, а?
— Пойдет!
Лидия Анисимовна спокойненько удалилась, оставив в кабинете легкий запашок славных духов и глухую картавость мягкой речи: как бы зажеванные губами нотки. Она преподавала в средней школе английский язык, и Пилипенко восторгался: «По-иностранному чешет, как по-русски. Два раза в Англии была!»
Лидия Анисимовна вернулась с ярким подносом в руках, поставила на стол графинчик водки, колбасу, холодное мясо, свежие огурцы и помидоры, толсто нарезанное сало, селедку с луком. Вилки и ножи она положила на полотняные салфетки; одна из них была розовой, вторая — синей, третья — зеленой. Убедившись, что ничего не забыто, Лидия Анисимовна приветственно помахала маленькой рукой:
— Меня нет, товарищи мужчины!.. К прогулке я вернусь, Викентий.
Викентий Алексеевич уже сидел за столом, розовая салфетка лежала возле его правого локтя, зеленая — слева, синяя — в центре. Услышав, что Прохоров тоже сел, слепой безошибочно протянул руку к графину, стал наливать водку в две пузатые стопки; бог знает чем руководствуясь, Викентий Алексеевич налил их до краев, ни капельки не пролив, вернул графин на место.
— Люблю водку! — бережно сказал он. — В умелых руках — чудо! Но вот прекурьезная вещь… Водка отнюдь не выполняет той главной роли, которую ей приписывает большинство пьющих — не служит утешительницей… А? Каково? Водка может быть чем хотите… Колокольным звоном может быть, но не утешительницей! Приемлем все-таки, Александр Матвеевич?
— С радостью!
Прохоров выпил, поставив пустую стопку на скатерть, длинно подумал: «Та-а-ак!» Ходила минуту назад по стерильно чистому полу женщина с английской раскатистой ноткой на губах, пузырями вздувались на громадных окнах разноцветные занавески — синие, зеленые и розовые; стояли под
пятисотсвечовой голой лампочкой странно окрашенные стены — синяя, зеленая, розовая. «Меня нет, товарищи мужчины… К прогулке я вернусь, Викентий!» Молодой шорох материи, над супружескими кроватями «Маха обнаженная», высокий торшер — синий, зеленый, розовый; на толстом ковре нежится пушистая кошка с лениво прижмуренными глазами.Викентий Алексеевич похрустывал молодыми огурчиками, Прохоров тоже вонзил зубы в облитый желтым жиром кусок холодного мяса, и оно оказалось вкусным, как раз таким, какое он любил; потом съел большой кусок сала, пахнущего чесноком и укропом, — тоже ничего себе: вкусно, ароматно, отлично насыщает.
— Я, пожалуй, начну, — сказал Викентий Алексеевич. — Вы получили мое письмо, но, думаю, нужны комментарии… Видите ли, Александр Матвеевич, у меня нет оснований считать смерть моего ученика и друга случайной…
Когда он говорил, кожа в глазницах разглаживалась, теряла сухой блеск, и лицо как бы выравнивалось: исчезали тени, делающие глазницы пустыми. Чуточку смешила старомодная торжественность радинских речевых оборотов, высокий голос был учительски приподнят, и Прохоров вдруг широко улыбнулся, подмигнув самому себе, начал устраиваться на стуле с комфортабельностью технорука Петухова: разобрался с ногами, отыскал удобное положение для спины, с головой обошелся наиболее бережно — предоставил ей отдых.
— Евгения нельзя было сбросить с подножки! — решительно заявил Викентий Алексеевич. — Он сам был из тех, кто сбра-а-а-сывает… Весьма неразумно также полагать, что Евгений не мог сам сорваться с подножки… Обладая импульсивным, увлекающимся характером, мой ученик часто предпочитал необдуманные поступки рациональным…
Черт знает как было хорошо, уютно! Очень долго держался в воздухе запах неизвестных духов, разноцветные стены казались ласковыми, мягкими, не мешали, и яркий свет — ничего!
— Деревня есть деревня, — улыбнулся Радин. — Мне ведомо, Александр Матвеевич, что вы пристально занимаетесь личностью моего безвременно погибшего ученика и друга. Значит, хотите знать и мое мнение. Так вот! Столетова я воспринимал как красный цвет…
Он хрипло засмеялся и замолк, словно для того, чтобы Прохоров мог неторопливо подсчитать шансы на успех. Во-первых, не было уже никаких сомнений в том, что учитель Радин — сильный человек; во-вторых, репликой о красном цвете, разноцветными стенами, салфетками, торшерами Викентий Алексеевич поддерживал надежды Прохорова на успешное окончание столетовского дела, которое теперь — так интуитивно предчувствовал капитан — зависело только от слепого учителя Радина. Вот и дальнейшие слова Викентия Алексеевича оказались нужными.
— Вы, наверное, обратили внимание, Александр Матвеевич, на разноцветные салфетки, занавески, стены… — сказал он. — Это сделано для того, чтобы я мог ориентироваться по цвету… Сейчас я густо чувствую розовость салфетки, и, знаете, меня неудержимо тянет пощупать ее. Так за чем дело? Пощупаю!
Они одинаково улыбнулись, когда Викентий Алексеевич положил пальцы на салфетку, ласково погладил ее: «Розовая, теплая!» После этого стало тихо, и Прохоров подумал, что он поступает нечестно, когда беспрепятственно — без ответного взгляда — наблюдает за лицом слепого человека. Прохоров покраснел, потеряв вальяжность, осторожно заерзал на стуле, а Викентий Алексеевич сделал губами такое движение, словно сдувал со щеки муху.