Чтение онлайн

ЖАНРЫ

И поджег этот дом
Шрифт:

Я вышел на пустую улицу и, щурясь, огляделся. Был еще день, ясный и жаркий, но жару смягчал бриз. Лавки на той стороне стояли запертые, с закрытыми ставнями; и тут ни души. Я стоял долго. Потом услышал женский крик – тонкий, жалобный, скорбный. Обернулся и увидел, что она бежит ко мне: седая старуха в развевающемся черном платье; причитая во весь голос и страшно клонясь вперед, она пробежала мимо, и слезы ручьями текли по ее древним щекам; «Disonorata! A sangue freddo!» [153] – причитала она, а черное, до земли платье парусило сзади; не переставая голосить, с каким-то необъяснимым креном, словно ведьма на помеле, она унеслась за угол, оставив после себя небольшой вихрь пыли. Я вдруг сообразил, что шея у меня свернута набок, вот почему и старуха, и улица, и небо – все накренилось в моих глазах, и, преодолевая боль, выпрямил голову. Я смотрел вслед старухе, бессмысленно ожидая какого-то разъяснения, но улица, известково-белая под тирренским солнцем, снова была пуста и безмолвна – спряталась, затаилась за своими дверями и ставнями, словно город осадили сарацины. Надругались, сказала старуха, безжалостно.

153

Надругались!

Безжалостно!

В недоумении я пошел к гостинице: там в ресторанчике на террасе можно было получить апельсин, бутерброд, кофе. Но в саду перед входом в гостиницу не было никого – только куцый кот с мышью в зубах опасливо поглядел на меня и юркнул под куст камелии. Терраса тоже превратилась в пустыню; с жутким ощущением покинутости и пустоты под ногами я побрел мимо незанятых стульев и белых скатертей к краю террасы, откуда открывалась прославленная в путеводителях панорама. День был ослепительный: море целлофановой чистоты словно готово было открыть взгляду синюю и холодную глубь; солнечный свет вылепил зеленые горбатые горы, как в стереоскопе. Казалось, стоит немного напрячь глаза – и увидишь Африку. Но почему, спрашивал я себя, эта нелепая мертвая тишина? Далеко внизу грузовик величиной с горошину пополз от берега по петлистой дороге вверх: кашель его мотора должен был донестись до меня, но я ничего не услышал. Звук словно вытек из всего видимого мира – как из сосуда. Минут десять я сидел и ждал официанта, но никто не шел. Тут даже в моей тупости обозначился предел: что-то неладно, подумал я, и уже хотел встать и уйти, как вдруг из сада, не то рысью, не то быстрым шагом, ко мне устремился взволнованный человек. «Non c'`e servizio oggi!» – закричал он, и я узнал моего недавнего padrone [154] Фаусто Ветергаза. «Шегодня не обшлуживаем!» – повторил он по-английски, тоже узнав меня; он подбежал ближе и стал звать меня из сада, исступленно махая рукой. Я поднялся и нехотя пошел к нему, чувствуя, что уже заразился его истерикой, ожидая чего-то ужасного.

154

Хозяина.

– Что стряслось? – спросил я, когда подошел поближе.

У франтоватого человечка только что пены не было на губах: глаза помутнели, шелковистые прядки вокруг лысины встали дыбом, как у загнанного, перепуганного зверька, и колыхались на ветру.

– Это вы, миштер Леверетт! Как хорошо, что вы переехали. Как хорошо, что вы уезжаете! – Он забыл всю свою учтивость и схватил меня за руку. – Quelle horreur, – захлебывался он, сбившись на французский, – quelle trag'edie, [155] о Боже мой, вы слышали что-нибудь подобное? – Ощутив, должно быть, какое-то непонятное щекотание на черепе, он отпустил мою руку, выхватил серебряный гребешок и стал причесываться. Глаза у него наполнились слезами, нижняя губа отвисла и задрожала; я испугался, что сейчас он свалится мне на руки.

155

Какой ужас… какая трагедия (фр.).

– Ради Бога, что случилось? – Я и сам уже не говорил, а лопотал: такой ужас был написан на его лице, что у меня сердце зашлось и ослабли ноги; мелькнула дурацкая мысль, что опять началась мировая война. – Я спал весь день! Скажите, что случилось! Я не знаю!

– Вы не знаете? – изумился он. – Вы не знаете, мистер Леверетт? О бедствии, которое постигло наш город? Мы погибли! Город повержен во прах! После этого происшествия в Самбуко десять лет не будет туризма… Боже мой, двадцать лет. Невыносимая трагедия. Боже мой. Как у греков, поверьте мне, только гораздо хуже!

– Да говорите же!

– Молодая девушка, крестьянская девушка, – проговорил он тихим, убитым голосом. – Крестьянская девушка из долины. Утром ее нашли на дороге изнасилованной и умирающей. Говорят, что она не доживет до ночи. – Он громко всхлипнул. – Поверьте мне, это первое кровавое злодеяние в нашем городе с прошлого века. Еще до моего отца…

– Дальше! – перебил я.

– Я не решаюсь, потому что… – Он плакал и бормотал – маленький человечек на глазах превратился в кисель. – Потому что… Потому что, Боже мой, это такая трагедия, поверьте мне! Мистер Флагг…

– Да он-то здесь при чем?

– О, мистер Леверетт, – всхлипнул он, обнаруживая, впрочем, некоторый вкус к театральности. В речи его слышалось эхо странной, мертвой гостиничной библиотеки, хранилища картинных жестов и пылких речей – из госпожи Хамфри Уорд и Бульвер-Литтона, из «Лорны Дун» [156] и других невероятных обморочных хроник, оставленных сонными английскими дамами, – по-видимому, единственной литературы, с которой он был знаком. – Ах, мистер Леверетт, мистер Флагг погиб. Он лежит сейчас в пропасти под виллой Кардасси – говорят, он бросился туда в раскаянье… после содеянного…

156

Бульвер-Литтон, Э.Д. (1803–1873) – английский писатель. Миссис Хамфри Уорд (Мери Августа Арнольд) (1851–1920) – английская романистка. «Лорна Дун» – роман английского писателя Р.Д. Блекмора (1825–1900).

Я не мог взять в тол к, о чем лепечет Ветергаз – и кто этот дряблый, глупый, раскисший человечек, который причесывается на ветру. Заставь его повторить, приказывал мне рассудок, ты не так понял. Я схватил его за руку.

– Да, да, именно так, – всхлипывал он. – Мистер Флагг лежит под виллой Кардасси. Мертвый, мертвый, мертвый. – Он затрубил в носовой платок. – Какой любезный, порядочный, щедрый человек. Невозможно поверить. Такой великодушный, такой обходительный, такой состоятельный

Я не стал слушать дальше, отпустил его и пошел из сада на улицу. Куда идти, я не знал, но направился вниз, к площади. Постепенно я ускорял шаг и вскоре уже бежал, спотыкаясь и оскальзываясь на булыжнике. Я пробегал мимо людей, которые стояли кучками у открытых дверей, – одни молчали, другие бешено жестикулировали,

но вид у всех был ошарашенный. Я несся вскачь навстречу прогретому солнцем ветру: едва не опрокинул мальчишку на велосипеде, вильнул мимо беспризорной козы, перелетел, как во сне, разом пять крутых ступенек вниз и, наконец, пыхтя, в развевающемся пиджаке, вырвался на жужжащую, запруженную народом площадь. Тут, кажется, собрались все: и местные жители, и туристы, и крестьяне, и полицейские, и киноартисты. Стояли группами по четыре-пять-шесть человек и тихо разговаривали; горожане – посреди площади, туристы при «кодаках» – помятыми гроздьями возле своих автобусов у фонтана, хмурые кинематографисты – за столиками кафе, со стаканами. Справа, под нисходящий вой сирены, распугав стадо толстых увальней гусей, на авансцену выехал военный грузовик с карабинерами. За исключением двух-трех анахронических деталей, запруженная площадь могла бы быть декорацией из «il Trovatore». [157] Над спрессованной толпой, как черная туча, плыл гомон – задумчивый, траурный, со взрывами нервного, почти истерического смеха. И пока я стоял там, все еще не понимая, что к чему, в вышине, в солнечном и ветреном небе, где кружили голуби, церковный колокол завел свой нестройный реквием – не более мелодичный, чем грохот падающих тазов, но гулкий и печальный. ДИН-ДОН! БАМ! БОМ!

157

«Трубадур», опера Верди.

– Che rovina! [158] – произнес голос рядом со мной. Это был старик Джорджо, дворецкий: несмотря на жару, он кутался в американский бушлат и, глядя водянисто-голубыми глазами в пустоту, с несчастным видом дергал себя за складки кожи на шее.

– Это правда, Джорджо? – спросил я. – Синьор Флагг…

– Да, синьор, – безучастно ответил он, глядя в пустоту, – правда. Он погиб. Покончил с собой.

LACRIME! [159] – лязгали, брякали колокола.

158

Какое несчастье!

159

Слезы! (лат.)

– Что произошло, что он сделал, где он? – выпалил я без остановки.

Старик был будто опоенный. Глядел невидящими глазами, щипал себя за шею, сопел и тихо горевал.

– Кто живет насилием, от насилия и погибнет, – нравоучительно пробормотал он. Потом замолк, снова погрузившись в свое горе. Наконец он сказал: – Что такую чистую и добрую душу постигла такая страшная гибель – это величайшая трагедия в мире.

Я не сразу сообразил, что говорит он не о Мейсоне, вокруг которого вертелись все мои мысли, а об изнасилованной умирающей девушке. Под пологом колокольного звона я отодвинулся от старика и то напролом, то лавируя стал пробираться сквозь толпу к краю площади. Здесь между двумя зданиями начинался темный, узкий проулок, в него и ринулись только что прибывшие карабинеры: вооруженные до зубов, мрачные, нахмуренные, они врезались в толпу ротозеев, паля по ней звучными ругательствами и работая локтями, как паровозы. Я постоял в нерешительности, но потом справился с внутренней дрожью и, тоже ругаясь, протолкался вслед за полицейскими в проулок. Очень скоро проулок превратился в мощеную улочку-лабиринт, стиснутую сырыми и пустыми домами, а она – в извилистую тропу с каменным ограждением, которая вела из центра города в гору и лезла вверх по обрыву, настолько крутому и гладкому, что на нем ничего не росло, даже мох и лишайник, – как на скалах Крайнего Севера. По этой извилистой тропе я шел за полицейскими, но только слышал их топот где-то выше меня. Навстречу тоже шли – должно быть, зрители, побывавшие на месте трагедии: горожане, оборванные крестьяне из долины, несколько унылых собак и даже двое немцев-туристов – толстая мучнистая чета с альпенштоками и в зеленых баварских шляпах; когда они проходили мимо меня, на лицах у обоих было глубокое удовлетворение, и долго еще слышались за спиной у меня их жуткие сочные смешки. Я тащился вверх. Уходящий день был золотистым, зеленым, легким и виделся будто сквозь прозрачнейшее стекло. Впереди по парапету радужными стрелами пролетали ящерицы, осыпая с гребня каменную крошку. Головокружительная круча вздымалась по одну сторону от меня, и такая же обрывалась по другую; а на уровне глаз, пухлое и рыхлое, как сахарная вата, плыло над долиной облако с розовым тающим исподом. В городе без умолку продолжал горевать колокол. Из этого получасового восхождения в памяти не осталось больше ничего, кроме встречи с Доун О'Доннел. Она едва переставляла ноги, рыжая голова была трагически опущена к комку бумажных салфеток, а сопровождал ее давешний молодой человек с короткой стрижкой, который, клянусь, говорил ей: «Кончай это,слышишь, детка?» Он поглядел на меня, но увидел ли – не знаю.

На середине крутого склона, который вел к подножию утеса, тропа расширялась и выходила на поросший травой уступ шириной метров в сто, и на нем собралась небольшая толпа: горожане, и опять туристы, и опять собаки, и не меньше двадцати полицейских. Над уступом титанически вздымался к вилле Кардасси обрыв; задрав голову, можно было Увидеть парящую в косых закатных лучах мавританскую крышу, низкорослые, согнутые ветром кедры, которые жались к крепостным стенам виллы. Дух захватываю от вида этой кручи. Вдоль подножия обрыва, в нескольких шагах от него, была натянута веревка метров в пятнадцать длиной, привязанная одним концом к столбу, а другим к стальному крюку, вбитому в трещину. Перед этой веревкой и сгрудились зрители, и висел над ними в воздухе нехороший шорох: догадки, слухи, пересуды; а за веревкой стояло человек пять-шесть карабинеров – важные и неприступные, они озирали толпу остекленело-презрительными глазами. Среди них был приятель Касса Луиджи. Я протолкался сквозь разопревшую толпу и подал ему знак пальцами. Его сонные глаза приоткрылись шире – он узнал меня. В это время между двумя напомаженными головами на вытянутых шеях образовался просвет, и я наконец увидел Мейсона – и сердце екнуло or жалости при виде знакомой длинной фигуры под одеялом, из-под которого высовывались только ноги, босые, покрытые мухами, с подвернутыми ступнями. Мелькнула несуразная мысль, что на нем, наверно, все те же зеленые бермудские шорты с заутюженной складкой.

Поделиться с друзьями: