Чтение онлайн

ЖАНРЫ

И проснуться не затемно, а на рассвете
Шрифт:

– А чего стоят эти восстания филадельфийских нативистов в 1844 году! – непринужденно добавил я.

Затем я упомянул беспрецедентную речь кандидата в президенты Джона Ф. Кеннеди, который отказался «отчитываться перед папой». Боб Сантакроче был крупный мужчина с темно-русыми волосами и голубыми глазами. По неведомым мне причинам – но вряд ли со зла – он называл меня Хилари.

– Ага, – рассеянно сказал он и посмотрел на меня так, словно только что увидел. Вдруг в его глазах загорелась некая мысль. – Как тебе новая квартира?

Мы с Сэм жили вместе, и ее родители были в курсе. Но чтобы не объяснять ничего благочестивым друзьям и родственникам, которые бы пришли в ужас от нашего добрачного сожительства, Сантакроче предложили снять на мое имя квартиру, которая бы большую часть времени пустовала, но в нужный момент предоставляла им возможность избавиться от моего присутствия. Когда

к Сантакроче приезжали в гости – или друзья семьи, или друзья Сэм, чьи родители дружили с ее родителями и могли распространить нежелательные слухи, – меня просили на время перебраться в эту квартиру. Иногда я проводил там всю ночь. Когда, к примеру, родители Сэм приезжали на пару дней, они не желали видеть меня в «дочкиной» квартире и на каждом шагу сталкиваться со свидетельствами нашей греховной связи. Я согласился на этот обман – я! подумать только! – потому что Сэм настояла и потому что я сам на короткое время пал жертвой чудовищного обмана. До меня стало медленно доходить, что без чудовищных обманов, без лжи и лицемерия не может быть идеальной американской жизни, о которой я мечтал. Совершенство всегда поверхностно, и на какие только грязные уловки не идут люди, чтобы соблюсти внешние приличия.

– Отлично, – ответил я. – Вы очень щедры, спасибо вам за крышу над головой.

– Мы подумали, что вряд ли у тебя много денег. Все на учебу уходит.

– Это правда, – ответил я. – Живу впроголодь.

– А на полу спать ты вряд ли захочешь.

– Ага. Не самое приятное занятие.

– Ладно, Хилари, пойду глотну еще мартини. Бывай.

Позже на том же праздничном ужине мы слушали его воспоминания об учебе в университете Дрекселя – как они с однокурсниками жульничали и списывали на экзаменах.

И почему я решил, что такому человеку, как Боб Сантакроче, – простому, жизнерадостному, не обремененному мыслями о тяготах жизни и несовершенствах мира, – есть дело до ущемленных прав католиков? Да плевать ему на антикатолицизм, он никогда не мешал ему заводить друзей и делать деньги. То, что я сам остро среагировал на несправедливость – принял все это близко к сердцу, потому что смотрел на Сантакроче и не мог понять, как такие славные люди могут быть предметом чьей-либо ненависти, – было, по сути, признанием в любви, которого Боб Сантакроче не разглядел в моих патетических речах (да и кто в своем уме ждал бы от него такой чуткости?). Ну и, разумеется, я был начисто лишен такта и понятия об уместности определенных высказываний. Он ведь был обыкновенный добродушный простак, который легко наживался на любых обстоятельствах, умея извлечь из них выгоду. Да к тому же пропустил за вечер четыре мартини. Умей я болтать на вечеринках только о бейсболе, возможно, я сейчас был бы его зятем.

Познакомившись с Плотцами, я твердо вознамерился беседовать исключительно о спорте, погоде, знаменитостях, новых моделях автомобилей, политических скандалах, ценах на бензин, правильных клюшках для гольфа и прочих пустяках. Я взял на себя обет сдержанности в отношениях с Конни, а значит, и в отношениях с ее родными. Этот обет не позволял мне вести себя по-идиотски. В конце концов, мне было тридцать шесть, я имел высшее образование и процветающий бизнес. Кому и что я должен был доказывать? До меня Конни притаскивала на семейные ужины немытых блохастых музыкантов да поэтов-неудачников, которые (как я понял по некоторым непринужденным замечаниям ее родных) воровали вино и прощупывали подушки диванов на предмет денежных заначек. Я хотя бы прилично зарабатывал. Сидел бы себе за столом, помалкивал да улыбался. С таким подходом они, возможно, примут меня в семью, говорил я себе. И даже, если очень повезет, когда-нибудь полюбят.

Однако Плотцы не вели пустяковых бесед, какие были приняты на коктейльных вечеринках Сантакроче. На их семейных сборищах человек успевал только поднять какую-нибудь тему, как его тут же перебивал второй, а второго через минуту обрывал третий. Никакой пустой болтовни за столом. Плотцы живо интересовались политикой – и нашей, и израильской – и имели свое мнение о происходящем. Каждое новое мнение защищалось более рьяно и громогласно, чем предыдущее, и каждое было делом жизни и смерти. Даже такая ерунда, как книги, фильмы, рецепты и плата за парковку, была делом жизни и смерти. Эти люди, чьи дедушки и бабушки работали разносчиками и торговцами в Нижнем Ист-Сайде, чтобы устроить детей в вечернюю школу, ничего не принимали на веру. Им во всем нужны были весомые доводы. Никакого легкомыслия. Мне это очень понравилось, и я проникся к ним куда большим уважением, чем к Сантакроче. Сколько бы я ни уговаривал себя быть сдержанным, помнить о своем возрасте, профессии и печальных ошибках прошлого,

удивительная семья Плотцев – первая в моей жизни семья американских евреев – сразила меня наповал живостью своих застольных бесед и редким в наши дни единодушием.

Атеисту приходится несладко по многим причинам, и отсутствие в его жизни Бога (а значит, всех благ и утешений, которые дарит божественное присутствие) – еще не самое скверное. Самое скверное заключается в том, что атеист утрачивает доступ к существенной части словаря. Милосердие, прощение, сострадание – все это я ценил не меньше, чем самый истовый верующий, пусть наши взгляды на первопричину разнились. Однако для этих понятий у меня не было подходящих слов. В ту пору я придумал для описания своих чувств какое-то другое слово, но сейчас могу сказать, что в кругу Плотцев я почувствовал себя благословенным.

Большую часть времени я вел себя хорошо, но пару-тройку сомнительных поступков все же совершил. Про то, как я расточал комплименты и танцевал хору на свадьбе сестры Конни, вы уже знаете. А еще я однажды (когда Конни куда-то отошла) предложил ее дяде Айре и тете Анне бесплатное лечение в моей клинике.

– Приходите в любое время, – сказал я, вручая Айре свою визитку. – Можно даже без записи.

Айра тщательно изучил карточку со всех сторон и передал жене.

– У меня уже есть стоматолог. Зачем мне еще один?

– Он просто хочет сделать нам приятно, Айра! – воскликнула Анна, отмахнулась и поблагодарила меня за предложение. – Но он прав. Мы уже двадцать лет ходим к одному стоматологу. Доктор Лакс, знаете такого?

Я помотал головой.

– Конечно, не знаете, он ведь из Нью-Джерси. Лучше стоматолога, чем доктор Лакс, я в жизни не встречала.

– Хорошо, но мое предложение всегда в силе. Просто имейте в виду – мало ли, вдруг срочная помощь понадобится.

– Если мне понадобится срочная помощь, я позвоню доктору Лаксу, – сказал дядя Айра.

Анна нахмурилась.

– Это он так говорит спасибо, – сказала она.

Примерно в то же время я начал интересоваться иудаизмом: при любой возможности шел в библиотеку и читал. Почему-то меня задевали за живое истории не о римлянах (слишком давно было дело) и не о фашистах (слишком общеизвестно), а об эпизодах меньшего масштаба: кучку евреев обвинили в каком-то нелепейшем преступлении и казнили, после чего местные чиновники тут же распродали все ими нажитое; пятьдесят евреев сожгли на деревянном помосте на кладбище, и их крики потом подробно описывались в дневнике некоего христианина; детей вытаскивали из огня и крестили против воли родителей, наблюдавших за происходящим из костра. Мир никогда не казался мне таким жестоким, бессмысленным и больным, как на страницах истории еврейского народа. И таким безнадежным.

В общем, вы понимаете, меня так и подмывало поделиться с кем-нибудь своими соображениями, разразиться очередной позорной неадекватной тирадой, как тогда с Бобом Сантакроче. Только вот антикатолические настроения по сравнению с антисемитскими – просто цветочки. Больше всего мне хотелось побеседовать с дядей Стюартом. Не знаю почему. Наверное, меня притягивали его чувство собственного достоинства, его выдержка и твердость принципов. За столом он всегда ел очень мало, словно потребление обычной пищи было ниже его и он питался чем-то другим, высокодуховной пищей, которую находил в Торе и в молчании. Однако эти порывы я сумел побороть. Дяде Стюарту меньше всего нужны были мои извинения за дела давно минувших дней, да я и не был виноват. Мне не хотелось, чтобы он подумал, будто я извиняюсь или жалею его и весь еврейский народ, вместе взятый. Я просто хотел, чтобы он знал: я все знаю. Но что я знал? Даже если бы я прочитал все, абсолютно все о еврейской истории, об их страданиях, о вере (а это было невозможно), – что бы мне это дало? Допустим, я подошел бы к дяде Стюарту и сказал: «Знаете, я тут читал про крестовые походы». Или про погромы. Или про насильственное обращение в христианство. Но разве я говорил бы о крестовых походах, погромах и обращениях? Нет, я говорил бы о себе. Как и тогда с Бобом Сантакроче, я лишь пытался бы продемонстрировать свою осведомленность и политкорректность. Только в отличие от Боба Сантакроче, дяде Стюарту было не плевать. Я боялся, что, если подниму все эти темы, дядя Стюарт услышит только: «Крестовые походы, ого! Погромы, ничего себе! Насильственные обращения, вау!» Словно это какой-нибудь хит-парад исторических событий, на которые так просто смотреть с правильной стороны на данном этапе истории. Я поклялся держать свои романтические симпатии в узде, и история антисемитизма – изгнание евреев из Франции, Испании и Англии, Холокост, – величие и масштабы этих событий помогали мне молчать, делали молчание единственно возможной тактикой поведения.

Поделиться с друзьями: