Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Здесь, под этим надежным укрытием, генерал почувствовал себя немножко лучше, тошнота отпустила и режущая боль в ноге как будто стала затихать. Он снова огляделся уже вполне осмысленным взглядом и, увидев над собой застывшие в мертвой неподвижности лопасти левого винта «семерки» Левашова, постепенно набравшим властную силу голосом приказал командиру эскадрильи бомбардировщиков быстрее и без особых осложнений перестраиваться в новый боевой порядок.

— Прикрывайте Левашова всей группой «пешек», — пояснил он свой приказ. — Левашов пойдет в середине. Скорость минимальная — чтобы не отстал. Я — с вами. Начинайте перестроение. Я не помешаю.

— Есть! — лаконично ответил комэск.

Кирилл ничего этого не знал, он только удивился, когда Сысоев передал ему об этом приказе, и затем, чуть спустя, увидел себя в центре нового боевого порядка, надежно, будто частоколом, окруженного со всех сторон своими же, ощетинившимися дулами пулеметов, «пешками». Он, правда, никак не мог прийти в себя окончательно, у него все еще сводило болью руку, хотя Сысоев наспех перевязал ее, у него по-прежнему ныло под ложечкой как от сознания невезучести, так и от беспомощности, но взгляд его уже не был обесцвечен тоской и обреченностью, как в первый миг, и кожа на щеках уже не вспучивалась ходившими

желваками, а глянцевито отсвечивала на солнце, и губы не немели, а беззвучно шевелились, словно он вел про себя какой-то счет; от чувства потерянности и обреченности, какое его охватило в первый миг, теперь оставались только злость и горькая обида, и поэтому, когда он увидел себя в окружении плотно сбитых, по-акульи вытянутых тел своих же бомбардировщиков и понял, для чего это сделано, не удержался, чтобы не съязвить:

— Как на параде.

Генерала же он увидел много позже, когда «мессершмитты», так и не сумев дорваться до бомбардировщиков и потеряв еще двух, которых буквально надвое и почти в одно мгновение развалили братья Башенины, неожиданно для всех вдруг разом отвалили в сторону и с набором высоты ушли куда-то вправо. Эскадрилья в этот момент как раз подходила к линии фронта, и Кирилл уже собирался было позволить себе что-то вроде маленькой передышки, чтобы вернуть онемевшей руке чувствительность, как вдруг увидел впереди справа, почти в створе работающего мотора, ошалело вынырнувший снизу генеральский «як». У «яка» был такой вид, словно он, обалдев там внизу от одиночества либо обозлившись на кого-то, собирался и никак не мог полоснуть своим задранным кверху красным и вроде бы запотевшим от натуги носом по крылу впереди идущего самолета и при этом еще как-то кособоко, будто в его кабине сидел не генерал, а пьяный, заваливался на левое крыло. Это было так неожиданно и жутко, что Кирилл, как если бы потный нос генеральского «яка» был нацелен не в соседа, а прямо ему в лоб, вжался в бронеспинку и втянул через дрогнувшие ноздри воздух, потом, недоуменно поморгав, показал туда глазами Сысоеву. Сысоев тоже ахнул, тоже побледнел, не зная, что подумать, как быть. «Як» же генерала тем временем, как бы отказавшись от тарана, который у него не получился, вышел из крена и попытался сделать что-то похожее на «горку». При этом он опять как-то неуклюже, да и без видимой охоты, точно по нужде, показал чешуйчатый живот и поводил настороженно носом, как если бы хотел увериться, что воздух вокруг чист. Тоже не получилось. Тогда он снова задрал кверху правое крыло и хотел его консолью полоснуть уже не по соседу впереди, а по Кирилловой «семерке».

Кирилл оторопел и, чтобы избежать, казалось, неминуемого удара, резко, до боли в плече, вывернул штурвал влево, в сторону неработающего мотора, хотя это было чрезвычайно опасно, а когда снова вернул «семерку» в прежнее положение, генеральский «як» куда-то исчез. Кирилл решил: генерал истек кровью и сорвался в «штопор». Сысоев подумал о том же. Но «як» вдруг вскоре появился снова, однако уже не рядом, а далеко впереди, почти у самой земли, и в его поведении уже не было ничего опасного или непонятного — «як» шел на посадку, нацелив нос на ближайшую обширную поляну. А вот как генерал сел, и сел ли вообще, Кирилл уже не видел — в это время он вдруг снова почувствовал такую ужасную боль уже не только в плече, а во всем теле, что у него потемнело в глазах и он в страхе, что выпустит штурвал из рук или сделает какое-нибудь несуразное движение, до хруста стиснул зубы и замычал, как если бы из него вытягивали жилы. Это мычание услышал Сысоев и, поняв, что Кириллу невтерпеж, обернулся, схватился за правый рог штурвала и вырвал самолет из крена. Потом задышливо сказал, чтобы успокоить, хотя Кирилл уже вряд ли его слышал:

— Аэродром скоро.

Кирилл продолжал тихонечко мычать, затем внезапно стих и закрыл глаза. Лицо у него приняло спокойное, даже размягченное выражение, словно боль вдруг утихла и ему стало легче. Но боль не утихла, она только входила в силу, а это он просто на миг перестал ее чувствовать — потерял сознание.

Когда же боль снова заставила его натянуть привязные ремни и открыть глаза, эскадрилья подходила к аэродрому. Знакомый вид аэродрома, его желтая песчаная полоса со следами колес, стоянки и на стоянках люди со смешно задранными кверху головами подействовали на него успокаивающе, боль уже вроде не терзала, как прежде, и он, знаком отстранив от штурвала Сысоева, вынужденного все это время вести самолет в неудобной позе — стоя и кособоко согнувшись, — сделал решительный вдох и взялся за штурвал обеими руками с таким по-сумасшедшему яростным видом, словно по меньшей мере брал разъяренного быка за рога. И опять чуть не закричал от боли — в плече стрельнуло, как из пушки. Но штурвал из рук он все же не выпустил, продолжал держать цепко, только уж очень неестественно, как если бы по штурвалу был пущен ток и ток этот скрючивал ему пальцы. Сысоев, вероятно, не заметил, как Кирилл на миг дернулся от боли, а может, сделал вид, что не заметил, а вот скрюченные болью пальцы он увидел сразу и понял, что Кирилл держится из последних сил, и, чтобы не рисковать, предложил:

— Давай, мы ее, чертову куклу, вместе посадим.

— Не надо, сам, — с проснувшимся упрямством отозвался Кирилл и, показав глазами, чтобы он выпустил шасси, начал осторожно, точно боялся ненароком разбить приборную доску, отжимать штурвал от себя. Но осторожно не получилось, штурвал пошел вперед рывками, то вздрагивал, то замирал, как замирало у Кирилла сердце, и рывками же начала набегать на них земля с ее так хорошо заметными вмятинами от колес и отполированными струями винтов плешинами на желтизне песка, и Кирилл почему-то поразился этим вмятинам и этим плешинам, словно увидел их в первый раз. Потом, когда и удивление прошло, и боль в плече немножечко притихла, и штурвал стал более послушным, начал молить бога, чтобы ничто ему не помешало в этот напряженный миг, чтобы посадка, хотя и на одном моторе, прошла удачно и точно возле «Т».

Но бог, видать, на этот раз отвернулся от Кирилла окончательно. Правда, расчет на посадку был сделан правильно, не придерешься, и крен, и скорость — все было в порядке, и самолет коснулся земли одной ногой тоже нормально. А вот вторая нога подвела: она взяла да и сложилась, как только он выключил зажигание и перекрыл баки, и хотя сложилась не в начале, а где-то в середине пробега, самолет вдруг так тряхнуло и развернуло влево, что Кирилл, и без того вконец обессиленный, не удержался и ударился головой о приборную доску, как о каменную стену, и выпустил из рук штурвал.

XVI

У Малявки тогда были широко распахнутые, чуточку повлажневшие глаза, и смотрела она на него этими повлажневшими глазами сквозь частокол

ресниц как-то уж чересчур по-взрослому, серьезно, и голос у нее тогда тоже был не девчоночий — ломкий и вибрирующий, как всегда, — а какой-то не по годам глубокий, словно перед его вылетом она вдруг повзрослела на целый десяток лет и решила это ему не назойливо показать. «Мне ничего не надо, — тихо сказала она тогда ему, — кроме одного: возвращайтесь с задания живым и невредимым». Это ее слова, доподлинные, он хорошо сейчас их помнил, и было в них, в этих словах и тоне, каким она их произнесла, не только и не просто одно участие, а еще что-то такое, что вдруг насторожило его и мгновенно освободило от всегдашней веселой снисходительности по отношению к ней, которою он, как чувствовал сейчас про себя со стыдливостью, всегда немножечко злоупотреблял. Эти ее слова и тон как бы поставили их на одну равную ногу во всем, что до этого было не равным в их отношениях. Помнится, он еще тогда здорово удивился этому, как удивился и перемене, происшедшей в ней буквально на глазах, и ответил со смешанным чувством неловкой радости и настороженности, что постарается, конечно же, вернуться, раз такое дело, и живым, и невредимым…

И постарался…

Интересно, а что она о нем думает сейчас? Да и думает ли? Возможно, она ничего о нем не знает и продолжает, как ни в чем не бывало, привычно, с шутками и прибаутками, драить там свои пулеметы и пушки на «кобрах», перепачкавшись, конечно же, в масле до ушей, как чертенок. До него ли сейчас ей, когда на стоянках «союзников» то и дело надрываются в нездешнем крике моторы и пробуют голос пулеметы. И почему это его вдруг заинтересовало, думает она о нем или не думает? Что, вчерашний вылет изменил направление его мыслей, сделал переворот в его мозгах? Какое ему в сущности дело до того, что и как она о нем теперь думает, да и думает ли вообще? Ведь Малявка всегда была для него лишь Малявкой, то есть просто шустрой остроглазой девчонкой, с которой, конечно, легко и не надо следить за своей речью и жестами, но не больше. Таких или почти таких, как Малявка, на аэродроме — что сельдей в бочке. Правда, его трогала в ней еще какая-то природная чистота, непосредственность и совершенное неумение целоваться, но все равно это ничего не значило и не меняло дела, как не могло ничего поменять и то, что, несмотря на ее всегдашнюю угловатость и мальчишество, он вдруг рассмотрел в ней все тогда же, перед этим вылетом, такую восхитительную, даже до соблазна опасную женственность, какой он, пожалуй, не видел даже в женщинах, обладающих куда более бесподобными формами и пленительными манерами, чем Малявка. И что с того, что она, если уж признаваться до конца, не похожа на других, даже оригинальна и до уморительности смела, что с того, что она безрассудно предана ему, как пес? Все люди не похожи друг на друга, каждый по-своему оригинален и отличен от других, каждый чему-то и кому-то предан. И почему это он сейчас вообще думает только о ней, об этой крохотной девчушке, которую он даже собственным именем еще не назвал ни разу, а все по кличке, как собачонку, а не о Светлане Петровне, от одного взгляда на которую у него всегда захватывает дух и он теряет ощущение реальности? Почему это именно она, Малявка, со своими этими словами насчет возвращения его с задания живым и невредимым и этим ее неожиданным повзрослевшим видом вдруг потеснила Светлану Петровну и пролезла ненароком в его душу, как мышонок в щелку, да еще нажимает там на такие педали, что ему становится не по себе, словно он перед нею в чем-то провинился и не знает, как сейчас быть? И что она в сущности такое, эта Малявка? Гималаи, пуп земли? Малявка — и все, больше нет ничего, была Малявкой, Малявкой и останется, а если он сейчас и думает о ней, то вовсе не из-за того, что у них там тогда, перед вылетом, что-то произошло, что-то таинственно приоткрылось, а просто потому, что обещал ей постараться, а вышло наоборот, совсем наоборот. Так это, только так, тут и говорить нечего — не смог, выходит, постараться, попал как кур во щи. И все же, все же что-то было там у них такое, что-то произошло, и от этого теперь тоже деться было некуда, и Кирилл, словно решив убежать от этих пугающих мыслей, перевернулся на другой бок, хотя это и стоило ему больших усилий и мучений.

Он уже знал, что находился не в землянке. Это ему сразу стало ясно, как только он открыл глаза и увидел прямо перед собой довольно высокое белое окно с марлевой занавеской и высокий, чисто побеленный потолок. У них в землянке таких окон и такого потолка нет. И пахло здесь тоже не как у них в землянке, и сухо было, и чисто, и не накурено, и такая стояла тишина, что в первый миг, когда он открыл глаза и огляделся и остро вспомнил вчерашнее, вдруг с тревогой подумал, уж не оглох ли, чего доброго, после всего того, что с ним случилось, и, выпростав из-под влажного одеяла руки, поднес их к ушам, чтобы проверить, все ли у него там в порядке с барабанными перепонками. Но левая рука до уха не достала, она была до локтя забинтована и плохо слушалась. Он не удивился. А вот тугая повязка на голове смутила, он не думал, что у него и с головой тоже неладно. Ранило в руку — это он помнил, а вот чтобы в голову — этого не было. Значит, голову он зашиб на посадке. Конечно же, на посадке, больше негде. Развернуло их тогда здорово и ударило обо что-то тоже здорово. Это когда сложилась «левая нога» у «семерки» и лопасти винта вспороли землю на полосе. А потом — абсолютная тишина и покой, почти вот как сейчас здесь, в этой небольшой комнатке с белым окном и темным фикусом в углу, что добросовестно сторожил его сон и покой и создавал чисто домашний уют, о котором он позабыл думать, пожалуй, с того самого дня, как еще до войны ушел в военное училище. Уют, несмотря на доносившийся порою сюда гул моторов со стоянок, был прочным, осязаемым физически, не хватало разве только, чтобы вот сейчас еще тихонечко приоткрылась дверь и из соседней комнаты, где должна бы кухня быть, послышалось шипение сала на сковороде и в ноздри ударило чем-нибудь таким нестерпимо соблазнительным, что заставило бы встать на ноги.

Но он уже знал, что на ноги ему без посторонней помощи не встать, а дверь если и откроется, то ни шипения раскаленной сковороды, ни дразнящих запахов не будет, а будет врач или медицинская сестра — это был лазарет, свой аэродромный лазарет на четыре или пять коек, что располагался в двух комнатах просторного крестьянского пятистенника, лазарет, который, насколько он помнил, почти всегда пустовал. Народ на аэродроме, точно назло персоналу этого лазарета, состоявшему из двух человек — капитана медицинской службы Полины Осиповны и медсестры Раечки Мирошниковой, болезням никак не поддавался, ходил на редкость здоровым, а если уж когда кого-то и требовалось починить капитально, скажем, летчика, вернувшегося с задания с серьезным ранением, так его отправляли уже в настоящий госпиталь, благо он и находился недалеко от аэродрома, километрах в семи, а не в эту тихую обитель, где и лекарствами-то пахло так себе, лишь для вывески.

Поделиться с друзьями: