Чтение онлайн

ЖАНРЫ

И сотворил себе кумира...
Шрифт:

После столичного Харькова, после бесед с Марком о судьбах страны и мировой революции, Киев казался тихим, захолустным, а все отрядные и школьные дела мелкими, детскими. Раю я увидел только на второй или третий день. Рассказывал ей о необычайно важных вопросах, которые меня занимали. Она слушала, по-моему, недостаточно внимательно. Но ее застенчивое отстранение от слишком пылких поцелуев раздражало меня больше, чем то, что она даже не старалась понять суть разногласий между ленинградцами и ЦК.

Вскоре я заболел скарлатиной. Почти два месяца не видел никого из друзей. Я лежал один в большой родительской комнате; ухаживала за мной тетя Тамара, специально приехавшая из Харькова. У нее в ту пору произошел разрыв с очередным женихом. Однажды я услышал: в соседней комнате она подробно рассказывала маме, как едва не отдалась ему. Это был чрезвычайно занимательный рассказ и потом

мне снились похотливые сны. Первая поллюция испугала, я решил, что это болезнь. Помогла толстая книга „Мужчина и женщина“. Там все объяснялось, и потом такие сны уже были только приятны и воспринимались как свидетельство возмужания.

За время болезни я перечитал, теперь уже полностью, „Войну и мир“ и все самые любимые книги: Диккенса, Короленко, Твена, Тургенева, читал и полученные от Марка настоящие научные и политические книги — Каутского „Предшественники научного социализма“, Г.Зиновьева „История ВКП(б)“, лохматые, в крохких бумажных обложках книжки по истории немецкой и русской социал-демократии.

Тамара принесла однажды немецкий журнальчик мод — приложение к „Берлинер Тагеблатт“, который продавался вместе с газетой. А газета заинтересовала меня. В ней открывался далекий неведомый мир. Споры в рейхстаге, статьи о черном рейхсвере, о террористах из монархических союзов, отнимать ли земельную собственность бывших монархов и удельных князей; заметки о поимках преступников, отчеты о судебных процессах, сообщения о катастрофах, ураганах, демонстрациях, о боях в Китае, спортивных состязаниях, конкурсах королев красоты, о новых аэропланах, об опытах по омоложению стариков… Каждый будничный номер этой газеты был во много раз толще любой из наших, а воскресные стоили журнала. Но ежедневно, кроме понедельников, были еще приложения: самыми интересными оказались субботний юмористический журнал „Кладдерадач“ и воскресный иллюстрированный „Вельтшпигель“. На фотоснимках представала жизнь всего мира: Америка и Индия, Франция и Китай. Про нас немецкая газета писала редко и обычно не много, по тону и смыслу скорее дружелюбно, но как-то обидно, снисходительно. Не было там ни „злобного воя классовых врагов“, ни „испуганного визга буржуазных шавок“, о которых я читал в наших газетах. И о своих коммунистах эти немецкие буржуи писали примерно так же. В отчетах о заседаниях рейхстага речи коммунистичесикх депутатов приводились без комментариев, так же, как и речи других ораторов.

Узкие темно-серые листы и разноцветные фотостраницы приложений даже пахли иначе, чем наши газеты и журналы. То были запахи далекой, чужой жизни, таинственной и магнитно притягивающей.

Нет, я не завидовал буржуям, не хотел походить на них, но хотел видеть все это вблизи, летать на аэропланах, мчаться в международных экспрессах, спорить с этими самоуверенными дипломатами, разговаривать с этими смеющимися нарядными женщинами. Может быть мне удалось бы объяснить им, как неправильно они живут. А потом строить баррикады в огромных богатых городах, вооружать рабочих, выбирать советы… Мировая революция была совершенно необходима, чтобы наконец победила справедливость, чтобы освободить всех заключенных из буржуазных тюрем, чтобы накормить голодающих в Индии и Китае, отдать немцам отнятые у них земли и Данцигский „корридор“, отнять у Румынии нашу Бессарабию… Но чтобы потом вообще не было никаких границ, не было нигде капиталистов и фашистов. И чтобы Москва, Харьков и Киев стали такими же огромными, благоустроенными, как Берлин, Гамбург, Нью-Йорк, чтобы у нас были небоскребы, улицы, полные автомобилей и велосипедов, чтобы все рабочие и крестьяне ходили чисто, нарядно одетые, в шляпах, при часах… И чтобы всюду летали аэропланы и дирижабли.

Мировая революция была совершенно необходима, а тут, как на зло, наши вожди перессорились. Почему они не понимают, что это только вредит нам и радует врагов? Троцкий объединился с ленинградцами. Они называли себя ленинской оппозицией, они были за мировую революцию, и это хорошо. Но они уверяли, что мы сами не можем построить социализм в одной стране. Может быть, это и так, но ведь обидно, мы же победили и в Октябре и в гражданскую войну, почему бы не попробовать, пока нет войны, а вдруг все-таки построим, и ведь нашим рабочим и крестьянам неприятно, если им говорят, что им вроде как „слабо“ самим построить социализм. В этом я соглашался с Бухариным и Сталиным, которые доказывали, что мы все можем, ведь Ленин же сказал: коммунизм — это советская власть плюс электрификация. Но зачем они так несправедливо ругали Троцкого, Зиновьева, Каменева, Пятакова, как будто те — контрики и уже никаких заслуг не имеют?

Дискуссии 1926-го года мне показались

раздражающе нелепыми в своей ожесточенности. В отряде несколько ребят были за Троцкого и я с ними разругался потому, что они говорили, будто в деревне никому нельзя верить, каждый дядько лезет в куркули и готов продать пролетариат и мировую революцию по дешевке. Возражая им, я орал уже вовсе по-газетному про смычку города с деревней и доказывал, что социализм строят для всех трудящихся, не для одних только городских рабочих, — их у нас самое малое меньшинство и нельзя из них новых дворян делать, а Разин и Пугачев, и Калинин, и Буденный тоже крестьяне, а Троцкий был всегда против Ленина и „лезет в Наполеоны“. Но в школе, на орпосте, все были за ЦК, говорили, что Троцкий — меньшевик и задается, Зиновьев и Каменев были в Октябре штрейкбрехерами и все ленинградцы — бузотеры. Тогда я тоже лез в спор, доказывал, что без Троцкого не было бы Красной Армии, что Зиновьев — вождь Коминтерна, с Лениным дружил всю жизнь, ленинградцы — лучшие пролетарии и они за мировую революцию, а Бухарин и Сталин защищают кулаков и нэпачей.

Мне очень хотелось быть справедливым и примирить между собой всех, кто за советскую власть. Но из-за этого хотения я только перессорился с разными ребятами; ссорясь, становился яростно несправедлив, приписывал небывалые подвиги тем, кого защищал, а в другом споре столь же незаслуженно их поносил. Из-за этого я злился на себя и еще пуще — на других, стал реже бывать в отряде и даже к газетам поостыл. Благо, пристрастился читать немецкие. Выпрашивал или выкрадывал у мамы деньги на „Берлинер Тагеблатт“, на „Аи-Цет“ и на самый дорогой, но зато и самый интересный журнал „Ди вохе“. Тогда эти издания свободно продавались в особом магазине иногородних и зарубежных изданий на Владимирской улице.

3.

Отряд стал мне чужим еще и по другой, значительно более веской причине. Во время болезни я редко получал письма от Раи, их все более сдержанный суховатый тон я объяснял соображениями конспирации. Она знала, что моя мама шарит у меня в книгах и тетрадках. Но когда впервые после выздоровления я позвонил Рае, она и по телефону говорила бесцветно вежливым голосом. На прямой вопрос, когда увидимся, — я старался спрашивать просто, мужественно, но так, чтобы слышна была страсть, — она ответила равнодушно: „А ты приходи послезавтра на сбор.“ Во время сбора она явно старалась держаться подальше. Потом, на улице, мучимый обидой и ревностью (к кому только?) и просто досадой — сколько раз мечтал о том, как будем опять целоваться, — я все же попытался заговорить с ней непринужденно.

— Ты что же, влюбилась в кого другого?

Она смотрела в сторону, хотя большой козырек низко надвинутой, почти полукруглой кепки и без того закрывал глаза. И ответила с необычным для нее хихиканьем:

— Да брось ты эти глупости! Ведь мы уже не дети. Надо быть серьезнее.

И сразу же заторопилась, окликнула девчат:

— Давайте песню — „Вскормили меня и вспоили отчизны родимой поля…“

Феня участливо взяла меня за руку.

— Ну, ты не вешай нос и не злись. Я ведь не злилась, когда ты от меня ушел. И горевать давно перестала. А ты еще скорее утешишься. Давай петь. Как в песне говорится: „Пой, тоска пройдет…“

„Теперь для нас тревожный час борьбы настал, настал, коварный враг на нас напал, напал, напал.“

Мы дружно горланили, топоча по булыжной мостовой крутой выгнутой улицы. Пели, как всегда после сборов, отпугивая вечернюю окраинную темноту, едва разжиженную редкими фонарями и тускло просвечивающими занавешенными окнами. От песни крепло чувство: мы вместе, мы заодно. И когда пели, шагая в обнимку с девочками, даже не хотелось думать о том, какие у них мягкие покатые плечи, как бы прижаться плотнее. Не до таких низменных ощущений, когда все поем в лад, зычно об отряде коммунаров, который сражался „под частым разрывом гремучих гранат“, или о том, что „флот нам нужен, побольше дюжин стальных плавучих единиц“.

В школе после болезни я тоже оказался дальше, чем прежде, от учкома и от форпоста. Школьные вожди — Толя Грановский, щеголявший в потрепанной кожанке, сиплый от ежедневных надрывных речей, и Филя Фиалков, курчавый, любивший поговорить „по душам“, „с подходцем“, хитрюга и похабник, — еще раньше зачислили меня в оппозиционеры, уклонисты. Они допускали меня только в редколлегию стенгазеты.

Мне даже несколько льстила репутация „опального таланта“. Хотя неистовый Толя говорил обо мне без всякой тени уважения: „Он же идиёт. Мелкобуржуйский бузотер. Босяк и трепло. Но мы должны его спользовать, шо он грамотный, рисует-писует, стишками даже может… Ну, в общем, спользовать, как спеца, но иметь над ним комиссарский глаз.“

Поделиться с друзьями: