И уплывают пароходы, и остаются берега
Шрифт:
– В ногах правды нету, верно, б-батя? – говорит он с запинкой.
– Дак и посиди, – притишая голос, дружелюбно соглашается Савоня. – Отсудова тоже слыхать. Тут ежели все рассказывать – делов много! – Савоня, радуясь возможности поговорить, подвигается к парню. – Вот, к примеру, откудова она есть, часовня эта… Она ведь допрежь здеся не стояла, не-е! Она стояла на Муромском острове. Вот где ее законное место. Это ежели тебе пояснить, дак верст на шестьдесят отсюдова по воде. Конешно, разобрали ее всю, а то как же. Пометили бревна и раскидали. Целиком ее нежели довезешь? Не шутейное дело… Дак и опять же: кто таков Лазарь? Он-то в поспешности не сказал, Михалыч, а я тебе скажу…
– У нас в Калуге тоже всяких ц-церквей дополна, – перебивает парень, отмахивая со лба косой чуб, похожий на птичье крылышко. –
Кто таков этот самый Ци…, Савоня слыхом не слыхивал, не знал и про то, где находится Калуга, велик ли, мал ли городок, а потому виновато промешкивается, но вскоре опять возвращается к прерванной беседе и принимается рассказывать про Лазаря, какой это был непреклонный, с характером старец, как пришел он на Онегу-озеро из грецких земель и как соорудил себе среди ненастных болот одинокую хижу и крест возле нее и как хотели сжечь его, Лазаря, некрещеные лопяне, дикие сыроядцы, но не смогли одолеть!
– Сто пять годов прожил! – восхищенно поверяет Савоня, слыхавший эту историю то ли от своей бабки, то ли от деда, а может, и еще от кого из старожилов, хранивших старые книги. – Во какой смоляной был, Лазарь-то!
– Не знаешь, пиво есть в р-ресторане? – спрашивает парень.
– В нашем-то? Должно быть, а то как же.
– Башка, понимаешь, т-трещит… – морщится парень и сплевывает себе на ременные сандалии. – Вчера немножко д-долба-нули.
– Усадку голова дает, – понимающе сочувствует Савоня. – Дак пиво должно быть. Подовчера завозили. Только бочковое.
– Теперь об окнах, – долетает голос Михалыча. – Мы имеем здесь дело с так называемыми волоковыми окнами…
– Понимаешь, только Вытегру проехали, – опять сплевывает парень, – смотрю, ребята зовут. Пойдем, говорят, б-белые ночи встречать. Ну и пошли… А тут б-бабы подвернулись. Вон они стоят… Вон та, в белом свитере. И та вон, высокая, в коротких штанах которая…
– Дак ясное дело! – кивает Савоня. – Ежели бабы… оно конешно…
– Ну и з-завелись…
– Стекол в то время в простых сельских храмах еще не было, – поет Михалыч. – И окна задвигались, как видите, или, по-тогдашнему, заволакивались, изнутри дощечкой. Отсюда – волоковые…
– Крепко ж-жахнули, понял?
– …Существует другой тип окон, характерный для более поздних построек…
– Владлена Андреевна, – переговаривается кто-то в толпе. – Не помните, я замкнула каюту?
– Не обратила внимания.
– А то у меня там плащ остался на вешалке.
– Кажется, замкнули.
– Ужасно стала рассеянная. Я уже имела счастье в Суздале вот так оставить номер… Вовик, Вовик, не становись на порог, детка! Он может провалиться, и ты сломаешь себе ногу.
Михалыч замолкает, нетерпеливо шлепает указкой по ладони.
– Товарищи, товарищи! Имейте в виду: чем больше будете говорить вы, тем меньше расскажу я. Выбирайте.
– Пойду пива попью, – шепчет Савоне парень.
Он встает, делает вид, будто осматривает церковь, заходит за угол постройки. Через некоторое время парень осторожно высовывается из-за угла, подает кому-то знаки, дует себе на кулак, изображая пивную кружку. В толпе прыскают какие-то девчата, и Михалыч снова прерывает свои пояснения.
– В чем там дело, товарищи? – строго оборачивается он.
Парень в голубой куртке мгновенно прячется за срубом.
Но вот со святым Лазарем покончено. Михалыч, нагнув растрепанную голову, суворовским жестом простирает вперед указку и быстрым своим шажком ведет осматривать соседнюю Великозерскую часовню. Савоня со своей ногой не успевает за экскурсией, постепенно отстает, останавливается среди острова и, приметив невдалеке от стен погоста белую панаму туриста-художника, одиноко маячившего над травами, поворачивает к нему. Там он в почтительном отдалении, но так, чтобы видеть картину, опускается на землю. Художник, невидяще глянув на пришельца, на миг показав обложенное русой молодой бородкой узкое, отрешенное, апостольское лицо, снова отворачивается к рисунку и продолжает торопко шуршать по картону цветными палочками. Савоня достает из кармана недоеденную баранку и, отламывая по кусочку, вяло жуя, наблюдает за работой, сличает картину с живой Преображенской церковью.
Художник отходит на несколько шагов от своей треноги, в раздумье теребит, пачкает
цветными пальцами бородку; и видно, что недоволен своей работой. «Вот и готовое, а не дается, – думает про него Савоня. – Да и сколь уже подступались: и оттуда зайдут и отсудова…»– Иди, покурим, дак, – сочувственно зазывает к себе Савоня.
Художник молча садится рядом, платочком обтирает долгие пальцы, а сам с потаенной тоской и жадностью все глядит на путаницу Преображенских куполов, а Савоня видит, как под его бородкой ходит сухой нервный кадык.
Отсюда, с земли, сквозь колышемые на ветру былинки, храм походит на кем-то забытый в мураве туесок, доверху наполненный грибами-куполами. Будто кто набрал их полон короб и все клал и клал друг на друга, грибок на грибок, все выше и выше, сам удивляясь, как дивно это у него выходило, а на вершине грибного ворошка водрузил самый крепкий чешуйчато-серебристый подберезовик, и даже крест, темнеющий над ним, Савоне кажется прилипшим сучком, лесной соринкой.
– Вот спрашиваешь, – затевает беседу Савоня, косясь на художника, хотя тот и ни о чем не спрашивал, а все глядел на церковные маковки. – Можно теперь состроить такую? Скажу сразу – можно! Обгляди, обмеряй и – делай. У нас один малец из спичек в точности собрал.
– Это интересно, – вежливо выговаривает художник.
– Все как есть! Дак и теперь мастера найдутся. Покличь стариков, какие еще осталися, – состроят! Это я верно говорю. Оно, конешно, и старики теперь отвыкли от топора, нечего стало делать. А которые, окромя дров, ничего дак и не рубят. Но не в том вопрос. Ты меня слухаешь?
– Конечно, конечно… – отсутствующе кивает художник.
– А как она ставилась, церква эта, с самого изначалу, вот ты мне что скажи. Ну привезли лесу, ну натесали… Дальше чего? С чего начинать будешь – кругом голый берег, не на чего поглядеть. Какой и докуда высить угол? Где к месту остановиться и начинать класть карнизы? Какой и куда спускать водоток? От какой метки ставить барабаны? А их вон сколько, двадцать две штуки! Во где закавыка!
– Да…
Художник неожиданно подхватывается, бежит к треноге и принимается что-то подтирать и подрисовывать.
– А-а! – торжествует Савоня и заливается азартным и благоговейным смехом. – Во была голова! Из ничего! А так, глядючи, дак и я сострою.
Ему охота еще поговорить про плотницкое ремесло, но собеседник прилип к картинке, не возвращается, и Савоня, так и не дождавшись его, ложится на живот, с облегчением вытягивает намученную ногу. Теперь ему видны одни только купола и небо да еще чайки, мелькающие над крестами. Он опускает голову на поджатые руки и погружается в чуткую травяную тишину. Откуда-то выпрыгивает кузнечик, повисает перед самым Саво-ниным лицом на прогнувшейся былинке. Сам весь зеленый и глаза тоже зеленые, и Савоне видно, как в них, больших и удивленных, отражаются колышемые травы. От всего облика этой шустрой, проворной, жизнерадостной таракашки веет вольницей, напомнившей далекое Савонино детство. «Ну чего, парень, как жисть? – спрашивает Савоня, проникаясь участливым чувством к этому загадочному созданию, о существовании которого даже позабыл в житейской сутолоке. – Ноги еще целы? И то ладно! Скачи давай, бегай, остров-от вон какой для тебя великий, целая губерня». Кузнечик протягивает сквозь передние лапки сначала один ус, потом другой и, вовсе не боясь Савоню, а может быть, просто не замечая его, начинает счастливо сипеть прозрачными крыльями. «Давай, давай, а то скоро придут косари, состригут твою Палестину. Што тади будешь делать? А и нечего делать». Кузнечик прислушивается, потом перебирается повыше и пускается стрекотать еще жарче. Справа, слева ему отвечает веселая братия, трава вокруг Савони закипает знойным баюкающим стрекотом. Нехитрая музыка сигунков сливается звоном в ушах, и чудится Савоне, будто дед посылает его, семилетнего мальчонку, топтать на стогу сено. Савоня прыгает по мягко оседающему, покачивающемуся стогу, радостно страшась этой зыбкости, боясь края и в то же время весь ликуя от беспредельного простора, открывшегося отсюда, с сенной высоты. «Ух ты как! – кричит он деду. – Всю Онегу видать!»