И возвращается ветер...
Шрифт:
Генерал, небольшой человек с огромной головой, точно злой карлик из сказки, сидел за высоким столом. Еще двое — начальник следственного отдела полковник Иванов и мой следователь капитан Михайлов — сидели сбоку, все трое в штатском. Допрос продолжался недолго, и, поскольку я угрюмо отказывался отвечать на вопросы, генерал перешел прямо к делу. Приподняв над столом ордер на мой арест, он сказал внушительно:
— Не назовешь, у кого взял книгу и кто тебе помогал, — подпишу и будешь сидеть. Назовешь — сейчас же пойдешь домой.
Интересно, сколько людей, выйдя из этого золоченого кабинета, сделались дипломатами, писателями, академиками, выступают
Только этот злой карлик знает секрет их успеха. Достаточно поставить свою подпись, ну хотя бы крестик начертить или палец приложить — в лучших традициях средневековья. Ничего ужасного. И он запирает расписку в несгораемый шкаф.
Лишь много позже я выяснил, что они отлично знали, у кого я взял книгу. Их вообще не интересовали мои показания, а планировали они сделать из меня стукача — затем и арестовали. Всему виною был мой первый разговор в КГБ весной 61-го года, когда я, как меня учили, вел себя уклончиво, прикидывался советским патриотом и по наивности считал, что всех перехитрил. Тогда-то, видимо, в моем досье сделали соответствующую пометку, оттого и не посадили вместе с ребятами осенью, да и сейчас держать не рассчитывали.
Но, видимо, одного взгляда на меня было теперь достаточно, чтобы понять ошибку. Я настолько излучал ненависть, настолько явно жаждал их растерзать, что спрашивали больше для формальности. Не помню точно, что я тогда ответил генералу, — что-то очень обидное насчет их деятельности при Сталине. А за недостатком иных, более эффективных средств уничтожения изъяснялся я таким отборным русским языком, что он только головой покачал и подписал ордер. Помню, вернувшись в камеру, был я очень собой недоволен. Такой уникальный случай — живой генерал КГБ. Столько можно было ему наговорить — всю жизнь помнил бы. Дня три потом переживал я эту сцену заново и так вошел в роль, что, когда меня вызвал следователь на допрос, я ему выдал самый лучший вариант. И все-таки, вернувшись в камеру, был опять собой недоволен.
Примерно через месяц перевезли меня в Лефортово.
Кроме старого дела о Маяковке, обвиняли меня в «хранении и изготовлении с целью распространения антисоветской литературы» — двух неполных фотокопий книги Джиласа. Наличие цели распространения вытекало из того факта, что я пытался сделать две копии, а не одну.
Я наотрез отказался с ними разговаривать и за все время подписал только один протокол — о своем отношении к коммунистической власти и к КГБ. Там же я написал, что не поручал им решать, какие книги мне читать, а какие — нет. И уж потом, сколько ни уговаривали меня следователи, сколько ни кричали, ни стучали кулаками об стол, — ничего не подписывал. Показывали какие-то фиктивные протоколы, якобы чьи-то показания против меня, обещали сгноить, заслать куда Макар телят не гонял — я молчал. Не били, правда, но, думаю, и это не помогло бы. Слишком я был на них зол.
«Ничего, — думал я. — Дайте только до суда дотянуть. Там я вам все выложу. Пожалеете, что связались». На допросы меня почти перестали вызывать — смысла не было. «Понимаешь, — грустно говорил под конец следователь, — мне ведь неприятно, что дело не клеится, ну, так же, как, скажем, художнику неприятно, если у него картина не выходит».
Мне кажется, всю свою жизнь я провел в Лефортове. Засыпал — и только грезилось мне, что я на воле, дома. Просыпался —
вновь лефортовские стены. Все начинания и надежды, все оттепели и заморозки кончились в лефортовской камере и начинались в ней. Примерно каждые три года, точно взмахами маятника, забрасывало меня сюда: в 63-м, 67-м, 71-м, 73-м и вот теперь в 76-м. Вся история схватки медведя с колодой.Сюда привозили меня с воли, только что выловленного, еще тепленького, полного впечатлений. Здесь каждый раз я подводил итоги, мучился по ночам, что опять ничего не успел, вспоминал детство, отсыпался после лихорадочной жизни на «свободе». Здесь видывал я самую последнюю ступень человеческой подлости и самую отчаянную честность. Здесь же впервые построил свой замок, заложив его фундамент. Сюда меня привезли в 73-м году из Владимира, отощавшего и одуревшего, надеясь заставить раскаяться, отречься.
Начальник тюрьмы полковник Петренко приходил ко мне по вечерам под хмельком, как старый приятель.
— Ну вот, скажите, — спрашивал он, — вы теперь все тюрьмы видели и лагеря, можете сравнить. Скажите им: как я кормлю, а?
И, услышав похвалу лефортовской кухне, расплывался в улыбке.
— Знаете, — говорил он, — мне хочется взять вас за руку и провести по всем камерам, чтобы вы это всем повторили. А то у меня сидят сейчас прокуроры, за взятки. Они вчера на воле шашлык по-карски ели и то морщились, ну, и теперь овсяную кашу есть не хотят — жалуются! Нет, не та стала Лефортовская тюрьма, не то время. Вот он, — тут он тыкал пальцем в грудь угрюмого корпусного, стоявшего рядом навытяжку, — он еще помнит, что здесь делалось в старое-то время. А теперь — не то!
Действительно, при Сталине было Лефортово пыточной тюрьмой. «Что, в Лефортово захотел?» — зловеще говорил следователь упрямому арестанту, и у того обрывалось сердце — что угодно, только не Лефортово! Здесь же, в подвалах, убили Ежова — и на время прекратились пытки. Но только на время.
Здесь всегда хотели от людей только одного — раскаяния. Оттого, верно, сами стены Лефортовской тюрьмы пропитаны покаянием. Кряхтят, ворочаются арестанты, не могут уснуть: все постыдное, что совершилось в их жизни, напоминает им тюрьма.
Я всегда каялся в Лефортове, только не в том, за что был арестован, не так, как хотели следователи, да и не перед ними. Все, в чем я мог упрекнуть себя, неизменно лезло в голову.
В тот первый раз, в 63-м году, вспоминал я почему-то зайца, которого убили мы в Сибири, в экспедиции. Дело было ночью, машина шла под уклон, с горы. Только что прошел дождь, и дорога размякла, расквасилась глина. Вдруг сбоку выскочил заяц, пробежал метров десять в свете фар и сел на дорогу. Сел, съежился и закрыл голову лапами, точно зажмурился от страху.
— Ага! Дави его, зайца! Дави! — закричали мы. — Будет на ужин зайчатина.
И через секунду стукнуло что-то снизу об машину. Съехав с горы, мы вернулись за зайцем. Вскоре он уже варился в ведре. Ребята смеялись надо мной, но я не мог его есть. Не знаю, почему, но я вдруг понял, что изменится теперь моя жизнь. Раньше мне все сходило с рук, больше этого не будет.
За этого-то зайца, выходило, и сидел я теперь в Лефортове, потому что вспоминался он мне чаще всего и никакие оправдания не помогали. Я не убивал его, да и склон был крутой, глинистый, после дождя, затормозить было нельзя. Но я хотел ему смерти, всего только секунду хотел, и этого было достаточно. Случалось мне потом убивать на охоте птиц, да и зайцев тоже — их я никогда не вспоминал.