И.А. Гончаров
Шрифт:
В «холерный» 1830 год «Москва приняла совсем иной вид. Публичность, неизвестная в обыкновенное время, давала новую жизнь. Экипажей было меньше; мрачные толпы народа стояли на перекрестках и толковали об отравителях; кареты, возившие больных, шагом двигались, сопровождаемые полицейскими; люди сторонились от черных фур с трупами. Бюллетени о болезни печатались два раза в день. Город был оцеплен, как в военное время, и солдаты пристрелили какого-то бедного дьячка, пробиравшегося через реку. Все это сильно занимало умы; страх перед болезнью отнял страх перед властями, жители роптали, а тут весть за вестью, что тот-то занемог, что такой-то умер…» [26]
26
А. И. Герцен, Былое и думы. Л., ГИХЛ, 1946, стр. 69–70. В дальнейшем цитируется это же издание.
Врачи,
Проникла холера и в стены Московского университета, куда стремился Гончаров. И вот вместо желанной свободы — сидение дома, в четырех стенах. Непереносимо было томление, если бы не книги, не поэзия, не Пушкин, строки которого звучали в сердце:
27
См. И. А. Арсеньев, Воспоминания. «Исторический вестник», 1887, II, стр. 350.
Цель была ясна, — университет! — и все нужно было подчинить ей.
В Московский университет стремились поступить и некоторые школьные товарищи Ивана Гончарова и брат его Николай (на юридический факультет). Вместе с ними Гончаров стал тщательно, «издалека», готовиться к экзаменам. Впереди был целый год. Все, казалось, было предусмотрено, учтено до мелочей в программных требованиях. Это позволяло юношам твердо надеяться на успех, как вдруг, подобно грому среди ясного дня, над ними «разразилось известие»: в университете получено предписание из министерства просвещения требовать от вступающих в словесное отделение знание греческого языка, который изучали тогда только в духовных училищах.
28
А. С. Пушкин, Евгений Онегин, глава первая, строфа L.
Это, несомненно, затрудняло поступление в университет и прежде всего било по интересам разночинно-демократической молодежи, которая не имела средств брать уроки греческого языка частным образом.
Гончаров знал «порядочно» по-французски, по-немецки, отчасти по-английски и по-латыни. Без латинского языка тогда нельзя было поступить ни на один из факультетов, и незнание латыни, по словам Гончарова, считалось даже в обществе «ересью». Зачастую претенденты на высшее образование притворялись знающими по-латыни и щеголяли заученными латинскими цитатами, не понимая их смысла. Гончаров умел переводить a livre ouvert [29] Корнелия Непота, по которому тогда все учились латыни. Но о греческом и понятия не имел. К счастью, предписание пришло за четыре месяца до начала экзаменов. С упорством взялся Гончаров с друзьями за изучение и этого языка.
29
С листа (лат.).
«Напустились» особенно на грамматику и синтаксис, и экзамен по греческому, хотя и с грехом пополам, был сдан. Выдержали испытания и по другим предметам. Много волнений пережили друзья, особенно по милости этого «греческого», но в конце концов «веселыми ногами» вышли из зала, где заседал ареопаг профессоров-экзаменаторов.
В августе 1831 года Гончаров был зачислен студентом по «словесному факультету» (так тогда назывался филологический факультет) и надел форменный сюртук с малиновым воротником.
Глава третья
В московском университете
После 14 декабря 1825 года в России, по словам Герцена, «все пошло назад»: наступила реакция. Но силы прогресса не угасали, а, наоборот, Исподволь возрастали и множились. Напуганное революционными событиями во Франции в 1830 году, польским освободительным движением 1830–1831 годов, крестьянскими восстаниями и холерными бунтами, царское правительство усилило репрессии.
Николай I явился жестоким душителем всего прогрессивного
в русском обществе. Всюду давал о себе знать вновь учрежденный царем корпус жандармов во главе с Бенкендорфом. Во всех сферах общественной жизни грубо насаждались «охранительные начала православия, самодержавия и народности», сформулированные графом Уваровым и ставшие программой николаевского абсолютизма. В этой политике Уваров видел «последний якорь спасения» самодержавно-крепостнического строя. В «нынешнем положении вещей и умов, — писал он царю, — нельзя не умножать, где только можно, умственных плотин».Политика умножения «умственных плотин» осуществлялась в виде всевозможных репрессий и множества стеснительных мер в области просвещения, в науке, литературе, искусстве, журналистике и т. д. Уваров мечтал «отодвинуть Россию на 50 лет от того, что готовят ей теории…»
Царское правительство обрекало университеты на застой и рутину. Оно стремилось превратить их в проводники «охранительных начал» официальной правительственной идеологии. Сначала в университетах было запрещено преподавание государственного права иностранных государств, — боялись искушения студенческих умов понятиями «революция» и «конституция». Затем была изгнана и философия. Под подозрение подпали даже науки о классической древности, поскольку-де слушатели могли из них черпать вредные идеи республиканизма.
Правительственные репрессии и стеснения испытывал на себе и Московский университет. Но, по замечанию Герцена, он «устоял и начал первый вырезываться из всеобщего тумана».
С Московским университетом у Николая I были свои особые счеты. Он возненавидел его с Полежаевской истории (1826 г.). За «оскорбительную» для него лично, как монарха, поэму «Сашка» Николай I велел уволить Полежаева из университета и отдать в солдаты. Мстил он университету и в дальнейшем. «Но, несмотря на это, — свидетельствует Герцен, — опальный университет рос влиянием: в него, как в общий резервуар, вливались юные силы России со всех сторон, из всех слоев; в его залах они очищались от предрассудков, захваченных у домашнего очага, приходили к одному уровню, братались между собой…» [30]
30
А. И. Герцен, Былое и думы, стр. 57.
Дух демократизма, веявший в студенческой среде, относительная свободность в преподавании, отсутствие казенщины в отношениях между профессорами и их слушателями — все это накладывало на Московский университет тот особый отпечаток, который сразу бросился в глаза Гончарову при вступлении в его стены.
Превосходство Московского университета над другими русскими университетами отмечал Белинский и связывал это с тем, что он был основан в Москве. Грибоедов, Пушкин, Лермонтов, Герцен, Белинский, все лучшие сыны России гордились Москвой и видели в ней сердце национальной жизни. В восприятии Герцена Москва всегда вставала как «народный город». Сонная и вялая с виду, Москва таила в себе могучие силы, много «сердца и энергии». Белинский видел в ней резервуар «народной силы», всего лучшего «народного». Когда на Россию надвигалась гроза, — Москва совершала подвиг. Москва не склонила своей головы перед иноземными захватчиками в 1612 году. Весь русский народ тогда поднялся на защиту Москвы. Не встретил покорности от Москвы и Наполеон в 1812 году. Он тщетно ждал ключей от города у Дорогомиловской заставы. «Нет, не пошла Москва моя к нему с повинной головой!» — гордо восклицал Пушкин. Московский университет вырос в своем значении вместе с Москвой после Отечественной войны 1812 года. Он становился, по словам Герцена, истинным «средоточием русского образования».
В самом начале тридцатых годов, когда Гончаров стал студентом, Московский университет переживал важный период своего развития. Происходило обновление значительной части профессорского состава. Старых профессоров, «в прошедшем веке запоздалых», заменяли новыми. Появились блестящие молодые дарования, с широкой научной подготовкой. Обновлялись и курсы лекций. Вследствие этого повысился уровень университетского образования. «Образование, вынесенное из университета, — свидетельствует Гончаров в своих «Воспоминаниях», — ценилось выше всякого другого. Москва гордилась своим университетом, любила студентов, как будущих самых полезных, может быть, громких, блестящих деятелей общества».
Молодежь, вливавшаяся тогда в Московский университет, в большинстве своем была охвачена благородным стремлением к знанию. «Мы, юноши, полвека тому назад, — замечает Гончаров, — смотрели на университет, как на святилище, и вступали в его стены со страхом и трепетом… Свободный выбор науки, требующий сознательного взгляда на свое влечение к той или другой отрасли знания, и зарождавшееся из того определение своего будущего призвания — все это захватывало не только ум, но и всю молодую душу». Эта тяга к знанию, эта романтическая приподнятость стремлений составляли характерную черту прогрессивной русской молодежи того времени.