Идеалист
Шрифт:
Было не так уж поздно, но глухая, захолустная темень безраздельно владела миром. Моросило мелко и подло — не сверху, а откуда-то снизу и сбоку, все время норовя в лицо. Он сутулился, горбился, пряча «шедевр» под полой, и вдруг увидел себя помятым, небритым, опустившимся… Как он мог даже на мгновение допустить, что такая девушка… А эти дурацкие намеки, облеченные в высокопарную форму… Фу, какой стыд! Он попытался даже убедить себя, что не только отвергнут, но и вышвырнут: «тоска, хандра, буду пить, хорошо бы собаку купить», — тихонько подсказало Я, — а через двадцать лет — сцена из «Земляничной поляны»: одинокий, близорукий, дряхлый книжный червь».
Заметив, что попало в нужный тон, Я продолжило: «Темно, холодно, скорбно — совсем как в «Войне и мире» — природа вполне гармонирует с настроением
Илья поморщился: нет, нет, никогда. «Тогда будь мужчиной — порви разом и навсегда», — жестко потребовало Я.
— Глупо. Я хочу видеть ее, слушать вместе музыку, петь… Я не могу без нее!
«Ты просто жалкий, слабый слизняк! Ты не можешь перенести ясного, определенного «нет». Ведь сказано «никогда не смогла бы», так нет, ты готов ухватиться за милость — была бы только надежда на надежду».
— У меня нет никаких притязаний. Только видеть ее время от времени…
«Ты добровольно лезешь в унизительное, постыднейшее рабство. Ты потеряешь достоинство, собственное лицо, превратишься в надоедливого вздыхателя…»
— Я просто не вижу причин замыкаться в себе, в своей узкой и сухой науке.
Спор продолжался весь вечер, всю ночь, ему казалось, что он не заснул ни на минуту.
Глава XI
Семинар члена-корреспондента АН СССР Ф. С. Астафьева собирал едва ли не весь философский цвет Москвы, так как считался в своей области самым серьезным, самым представительным. Этот цвет, в отличие от своих праотцов, имел чахлую растительность, рыхлые фигуры, очки и всех серых оттенков костюмы. Они здоровались друг с другом за руку, грузно усаживались в первых двух рядах, солидно переговаривались, показывали журналы, статьи, и самым молодым, сидевшим на почтительном расстоянии, казалось, что именно там живет большая наука. За «Олимпом» следовало заметное разрежение — третий и четвертый ряды наполовину пустовали; за ними, как бы демонстрируя свое почтение, свое презрение, свою непричастность, размещалась гораздо более молодая, волосатая и пестрая «серая масса». Отсюда изредка раздавались дерзкие голоса, заставлявшие «олимпийцев» скрипеть креслами и напрягать тугие шеи. Самая молодая и смирная часть аудитории ютилась в задних рядах и никогда не подавала голоса, зато вынашивала самые честолюбивые замыслы относительно «Олимпа».
Снегин, имевший свое место в средних рядах, на сей раз, как докладчик, оказался на короткое время среди «олимпийцев». Галин с подчеркнутой значительностью пожал Илье руку и представил кое-кому из первого ряда как своего способного ученика. За прошедшие три дня он несколько переоценил ситуацию и нашел занятую им позицию недостаточно гибкой, если не сказать глупой. В конце концов, времена меняются, поводок ослаб, и никто не может сказать, сколько новых шагов позволено делать. Отчего же не запустить пробный шар? Доклад — не публикация, а молодым сам Бог велел ошибаться; он заставит о себе говорить, он заставит кое-кого в Академии прислушаться к нему, даже если… В крайнем случае, Илья достаточно честен, чтобы подтвердить полученное от него предостережение. Надо ободрить юношу.
— Волнуетесь? — спросил он Илью. — Напрасно. В таком виде, как вы его изложили мне, ваш доклад безусловно привлечет внимание. Так что не робейте, смелее!
Когда все уселись, наоглядывались и накивались со знакомыми, вошел Астафьев, эдакий седогривый лев, в сопровождении людей помоложе и поплюгавее. Он кивнул аудитории, победно окинув ее взглядом, поздоровался с несколькими из первого ряда и коротко переговорил с секретарем семинара — молодым, но уже «заметным», в силу своей приближенности к «Олимпу», философом. Затем он обратился к аудитории.
— Сегодня на нашем триста восемьдесят восьмом семинаре вашему вниманию предлагается доклад…
Он наклонился к Илье и попросил расшифровать его инициалы. «Илья Николаевич», — ответил Илья, краснея
и на секунду теряя только что обретенную уверенность в себе. Галин заметил это и шепнул: «Насчет времени не беспокойтесь: часа полтора говорите смело».— …доклад Ильи Николаевича Снегина из МГУ «Критика современного неокантианства». Прошу вас, — широким жестом пригласил он Снегина к доске. — Мы все приблизительно на час в вашем распоряжении.
Светским тоном Астафьев привлекал и укреплял срединную часть аудитории, которая в наибольшей степени формировала репутацию семинара как серьезного, в то время, как плотность лысин в первых двух рядах была как бы овеществленным, численным выражением его «представительности».
Илья вышел к доске, положил тезисы на стол, взял зачем-то мел, повертел его в пальцах и вернул на место, затем сложил руки на груди и для пробы произнес первую фразу: «Известный английский философ…» Убедившись в том, что все еще владеет своим бесценным даром речи, он заговорил свободнее. Он не различал ни одного отдельного лица — все они смазались и слились в единое многоглазое существо, которое шелестело, покашливало и превращалось то в Галина, то в Астафьева, то в Абрамсона.
Внимание аудитории, эта жар-птица, которую легко поймать, но трудно удержать, рождается из любопытства, из того самого любопытства, которое мы, к счастью, захватили с собой, расставаясь с хвостом и клыками наших предков-приматов. Каждому, кто решится на публичное выступление, гарантирована, таким образом, некая изначальная доза внимания, пропорциональная его видимым отклонениям от нормы. Горе докладчику, которого Создатель не наделил ничем примечательным. «Как, — негодует слушатель, — этот осмелился взойти на кафедру и ничем особенным от нас не отличается?! Каково нахальство — ничего особенного! — руки, ноги, уши… великоваты, впрочем, но ведь не настолько, чтобы лезть на кафедру. Нос… да и нос не чересчур длинный, а вылез! Так, пожалуй, и я мог бы, однако не лезу же, и другие сидят себе спокойно… Хоть бы ростом был гигант или карлик…» Такому докладчику, чтобы компенсировать врожденную недостаточность, надо особенно тщательно готовиться к докладу. Желательно еще за год-полтора начать отращивать экзотические усы или бороду. Последняя исключительно эффектна, ежели обрамляет яйцеподобную лысину — дар, на который Создатель не скупится для подвизающихся в науке. Беда большинства ученых в том, что они пренебрегают заблаговременной подготовкой. Трудно представить, какой в связи с этим урон несет Мировая Наука. Но немало можно сделать и накануне выступления. Следует открыть платяной шкаф и выбрать именно тот костюм, которого вы больше всего стесняетесь как чересчур старомодного, модного или слишком дурно пошитого. Носки! Казалось бы, такой пустяк, такая мелочь, а какое неотразимое впечатление производят они на слушателя, если правильно подобрать расцветку и укоротить сантиметров на десять брюки! Мелькая тут и там, они буквально завораживают аудиторию, притягивают к себе ее внимание, отблески которого могут пасть и на вас.
Яркие, невероятно яркие, даже крикливые рубашки и галстуки почти перестали в наше время воздействовать на умы. Уж лучше явиться вовсе раздетым, или — на худой конец — босым, как сделал один математик из всем известного математического колхоза на конгрессе 1966 года. Заметим кстати, что раздеться лучше уже в институте, иначе рискуешь не попасть на собственный доклад. Впрочем, если на такой шаг у вас не хватает гражданского мужества и преданности Науке, можно рекомендовать и другие методы возбуждения у аудитории внимания к собственной персоне.
Например, другой, еще более известный математик перед каждым выступлением молча и сосредоточенно закатывал обшлага пиджака, опасаясь, якобы, меловой пудры. Согласитесь — человек, который на ваших глазах засучил рукава, внушает уважение и надолго приковывает внимание к каждому своему движению.
Положим, в том или ином виде, но вы оказались на кафедре. Не стоит начинать с покашливаний и наливания в стакан воды. Очень устаревший прием, создающий впечатление, будто вы волнуетесь, или, что еще хуже, боитесь аудитории. Для внимания нет ничего гибельнее страха, ибо, если я знаю, что меня боятся, я могу спать спокойно.