Иди до конца
Шрифт:
— Что я сказал ему? Знаете, Ларочка, я, кажется, ничего не сказал… Говорил он, а я слушал. Он говорил, потом улыбнулся. Я до сих пор помню его улыбку. Она горела многие годы во мне.
— Это верно, улыбкой можно… Будем молчать, они начинают!
Терентьев не любил церковной музыки. Она уносила душу в безлюдные выси, а ходить нужно было по земле. В ней таился холод величественной пустоты, а Терентьев тосковал но толкотне общения. Он рассеянно прослушал первые такты, басы загремели, зазвенели женские голоса — разворачивалась несложная история споткнувшегося на человеческой дороге бога. Бог въезжал в столицу на царство и попадал в тюрьму, начинался пристрастный человеческий суд. В оркестре поднималась буря, голоса, словно волны, прокатывались по трем рядам певцов на сцене — могучая музыка, против воли Терентьева, подхватила его и увела. Он все глядел на человека с ассирийской бородой. Он словно встретился с собою, молодым, полным веры в свое будущее, то самое будущее, что уже стало прошлым. «Игорь Васильевич! — шептал Терентьев, покачивая головой. — Игорь Васильевич!»
Это
— Ну-ну! — говорит он. — Ни пуха ни пера, Борис! Еще раз советую — подумай. У меня в лаборатории место для тебя найдется.
— Нет, — говоришь ты. — Спасибо, на добром слове, Валентин. У тебя лаборатория не моего профиля.
Валентин уходит, а тебя перехватывает Полак, веселый, всегда смеющийся умница Полак, остряк, блестящий лектор Полак, он еще путался тогда между философией и физикой.
— Левушка, — говоришь ты, — какими судьбами?
— На твой доклад, конечно, — отвечает он.
— Да там же ничего из Шеллинга и Канта не предвидится, к чему тебе?
— Прошу без шуток! Ходят слухи, что ты растворяешь соль в воде с помощью квантовой механики — верно, Боря? Уравнение Шредингера и щепотка соли — надо, надо послушать!
Нет, это было чудесно, столько радостных встреч, столько хороших слов! Аудитория полна. Тебя встречают сдержанным шумом, кто-то из друзей пытается аплодировать, ты начинаешь свое сообщение. И тут — непредвиденный — входит он, тот самый, из третьего ряда… Что привело его? Может, он просто ошибся дверью? На него оборачиваются, ему, наверно, надо было извиниться и уйти, он опускается на свободное местечко, он слушает, внимательно слушает, надо слушать, раз попался, — так, возможно, это было. А ты глядишь на него, адресуешь ему гордые слова: «Известный химик как-то сказал, что все наши теории справедливы лишь для слегка загрязненной водицы. Концентрированные растворы, с которыми оперируют промышленность и обыденная жизнь, теоретически не изучены. Мы пытались здесь наметить некоторые вехи этой будущей науки». Ты кланяешься, собираешь свои листки, на этот раз аплодирует весь зал.
Председательствующий, имени его не хочется вспоминать, он отвернулся от тебя в грудную минуту, объявляет перерыв, и ты торопишься выскочить в коридор, отмахиваясь от друзей. Да, он здесь, Игорь Васильевич, он попал на доклад случайно, но совсем не случайно остался. Он ласково кладет руку тебе на плечо, заглядывает с улыбкой в лицо.
— Я не специалист в этой области, — говорит он. — Но некоторые мысли мне понравились. Мне кажется, они будут иметь важное значение для науки, если по-серьезному обосновать их. Я верю, что вам это удастся.
После этого он уходит. Ты не слушаешь поздравлений, не отвечаешь на возражения, ты смотришь вслед ему, одному ему! Вот он сидит в третьем ряду, смяв бороду рукой, полузакрыв глаза, — двадцать лет прошло с той поры, двадцать лет! Помнит ли он тебя, поклонится ли, встретив на улице? Зачем тебя помнить, новых путей ты не открыл, переворота в науке не произвел! Игорь Васильевич, это вы, Игорь Васильевич, боже мой, это же вы, веривший когда-то в меня!
Лариса толкнула Терентьева.
— Первая часть окончена! — сказала она. — Я не подозревала, что на вас так действует музыка, азы сидели как каменный. Изумительно, правда? Хлопайте, почему же вы не хлопаете?
6
Выходя в фойе, Терентьев с раскаянием думал о том, что не запомнил ни одной мелодии, ни единого слова оратории. Лариса засыпала его вопросами, делилась переживаниями, пыталась что-то напевать из услышанного —
Терентьев отделывался неопределенными ответами.— У вас, оказывается, плохой слух! — удивилась Лариса. — Неужели даже эту арию не повторите? Вот слушайте — правильно ли я запомнила?
— Конечно, правильно! Абсолютно правильно. И получается лучше, чем у Баха.
— Вы все шутите, — сказала Лариса с досадой.
Чтоб избежать новых расспросов о концерте, Терентьев стал в очередь за водой в буфете. Они пили ситро и ели пирожные, потом прогуливались в фойе, Лариса взяла Терентьева под руку, прижималась к нему плечом. Она раскраснелась и похорошела, новое сиреневое платье с кружевами очень ей шло. Терентьев вначале опасался, что их появление вызовет насмешливый интерес, он предчувствовал иронические взгляды мужчин, суровые оглядывания женщин. Но никто не обращал на них внимания. В зеркалах, попадавшихся по дороге, отражалась нарядная, оживленная девушка и высокий улыбающийся мужчина — пара как пара, ничего необычного!
— Пойдемте в зал! — сказала Лариса после первого звонка. — Не хочется опаздывать.
Терентьев, усаживаясь, твердил себе: «Надо, надо слушать — попал на прославленную вещь, а сам бог знает о чем размышляю! Жизнь твоя к евангелическим страстям отношения не имеет!»
Теперь он честно сосредоточился на музыке, вслушивался в голоса и инструменты, всматривался в дирижера. У дирижера от напряжения лился пот со лба, пот скапливался на кончике острого носа и падал на манишку — капли вспыхивали бриллиантовыми огнями в свете юпитеров. Куда бы Терентьев ни отводил взгляд, он видел эти проклятые капли, они отвлекали от музыки. «Хоть бы утерся он, черт его побери! — думал Терентьев. — Нельзя же так, нельзя — такие огромные капли!» Терентьеву казалось, что он нашел истинную причину своей невнимательности, она была в нем, в этом молодом и красивом дирижере. Дирижер самозабвенно командовал оркестром и хором, но не следил за собой, это было отвратительно. «Это отвратительно! — шептал Терентьев, закрывая глаза и покачивая головой. Музыка вздыбливала и взвинчивала его, она гремела и совершалась в нем самом, как чья-то нелепая, путаная жизнь, может быть, его собственная путаная жизнь. — Ах, как нехорошо!» Оркестр отдалился, Ларисы больше не было, никого не было. Терентьеву вдруг захотелось плакать, захотелось опять мучительно вспоминать прошлое, с кем-то спорить, кого-то обвинять — одно внезапно возникавшее желание теснило и сменяло другое…
Внезапно он очнулся. Одинокий голос, печально-иронический голос спрашивал: «Кого же вы хотите оставить в живых — бродягу Иисуса или разбойника Варраву?» — голос высокомерного правителя, умывающего руки. «Варраву!» — взвились дисканты и сопрано, «Варраву!» — залились теноры и баритоны, «Варраву!» — рухнули басы. Все на мгновение потонуло в исступленном, безмерном, нечеловеческом вопле: «Варраву!» — и наступила тишина. У Терентьева похолодели корни волос. Он задыхался. Он понял наконец свою ошибку. Судили не бога — человека.
В оратории наступила разрядка после гигантского напряжения, готовился новый взрыв страстей, кто-то рыдал, кто-то смеялся — так, во всяком случае, казалось потрясенному Терентьеву. Лариса что-то прошептала, он только обернулся, он не мог говорить. Да, конечно, как смел он вообразить, что речь идет о боге, о том высшем, непостижимо могущественном, так зло униженном существе, о котором повествует наивный и гениальный Матфей? Было что-то лживое, насквозь лицемерное в евангелическом рассказе, прими его буква в букву, — божество юродствует, наряжается в рубище и отправляется на землю спасать людей от самого себя, карая себя за восстание против себя неисполнимой смертью, ибо как оно, бессмертное, может самоумертвиться? Бессмысленная, оскорбляющая ум нелепица, таковы эти предания, иными Терентьеву они не представлялись — они не могли быть иными! Он смеялся над елейным обликом бога, над размалеванной мелодрамой его страстей, видел лишь лубок и балаган — воистину божественная комедия, ничем, кроме забавной комедии, и быть она не может. Бах не смеялся, нет, он отринул балаган и лубок, ему не до глупых мифов, если и говорил он это слово «божество», то лишь потому, что другого не имелось, — вот она перед тобой, горестная история жалко запутавшегося человека, скорбная человеческая трагедия. Терентьев видел его, взлохмаченного, неистового бродягу, возомнившего себя спасителем человечества. Восторженный и самовлюбленный, оборванный и величественный, до слез, до гнева, до крика добрый, он собирается мечом и розгами поворачивать людей на счастье, великим злом истреблять последние крупинки зла — «я не мир к вам на землю принес, но меч, и кто не со мною, тот против меня!» — так он твердит постоянно, на отдыхе и в дороге. Он просто больной, этот нелепый, обаятельный человек, он сам не знает, что проповедует: то смирение, то твердость, то восстание, то рабью покорность, то грозно вздымает вверх руку, то низко склоняет лицо, дикие проклятия сменяются страстными заверениями: «Истинно, истинно говорю вам!..» Над ним издеваются, за ним бегут, перед ним опускаются на колени — нет в мире актера, который не нашел бы зрителей, противников и поклонников. Пожалей его, он изнемогает под тяжестью нелегкой своей ноши, дай ему дорогу назад! — молят виолончели в оркестре. Не давай ему в руки власти, неистовствует хор, он не потерпит инакомыслящих, он не помирится на сосуществовании с теми, кто не ползает перед ним во прахе, — головы полетят по ветру! Нет, все в порядке, власти ему не дадут, но и поворота назад не будет, он прошагает свой крестный путь до конца, боже, как он тоскует и скорбит, этот маленький растерявшийся путаник, как он мечется и закрывает лицо руками — плачь, плачь над ним, страшно умирать тому, кто рождается в мир лишь раз, а дважды рождаемых не бывает!