Иди, вещай с горы
Шрифт:
Был среди прочих и снимок тети Флоренс, сестры отца, в то время еще молодой женщины, только что перебравшейся на Север. Ее волосы были по-старомодному убраны наверх и стянуты лентой. Навещая их, тетка призывала эту фотографию в свидетели – вот какой хорошенькой она была в молодости! Стояла на полке и фотография матери – не та, что нравилась Джону и которую он видел лишь однажды, а сделанная сразу после замужества. Находилась там и фотография отца во всем черном – он расположился на деревенском крыльце, сложив руки на коленях. День был солнечный, и яркий свет безжалостно подчеркивал плоскость его лица. Отец сидел напротив солнца, с поднятой головой, свет бил прямо в глаза, и хотя фотографию сделали, когда он был молод, лицо выглядело зрелым, и только одежда свидетельствовала о том, что снимок старый. Тетя Флоренс рассказывала, что в то время отец уже был
Ведь останься она в живых, думал Джон, он никогда бы не родился, отец не приехал бы на Север и не встретил мать. Эта умершая много лет назад женщина-призрак по имени Дебора унесла с собой в могилу множество тайн, которые он хотел бы разгадать. Она знала отца в той жизни, где еще не было Джона, и в той стране, какую Джон не видел. Когда он был еще ничем, пылью, облаком, солнечным светом или струями дождя, когда о нем «еще не думали», как говорила мать, или когда он был «на Небесах с ангелами», как сказала тетя, та женщина уже знала отца и жила с ним в одном доме. Она любила его. И знала, что он всегда говорит одно и то же, когда гремит гром и молния рассекает небо: «Слышишь, это Господь с нами разговаривает». По утрам в той далекой стране Дебора видела, как отец поворачивается в кровати, открывает глаза, и смотрела в них. И ей не было страшно от его взгляда. Она видела, как крестили отца, он «брыкался и ревел, как мул», и видела, как он рыдал, когда умерла его мать; «тогда он был правильным молодым человеком», рассказывала тетя Флоренс. Из-за того, что эта женщина заглянула в отцовские глаза раньше, чем он, она знала то, что Джон уже никогда не узнает – чистоту его взгляда, в глубине которого еще не отражался Джон. Она могла бы сказать – если б он только мог спросить! – как сделать, чтобы отец полюбил его. Но теперь слишком поздно. Она не разомкнет уста до Судного дня. Но тогда среди множества голосов, в которые вольется и его тихий голос, Джону уже не нужно будет ее признание.
Закончив уборку и убедившись, что комната готова к воскресному дню, грязный и усталый Джон сел у окна в отцовское кресло. Улицы заливал холодный солнечный свет, яростный ветер гнал обрывки бумаги, замерзшую пыль, хлопал вывесками магазинов, стучал в двери церквей. Зима заканчивалась, и кучи снега, которые сгребли к бордюрам тротуаров, постепенно таяли и стекали в канавы. На сырых улицах мальчишки играли в стикбол. Одетые в теплые свитера и штаны, они носились с криками, гоняя мяч, и тот – бац! – летел по воздуху после очередного удара палкой. На одном парне была ярко-красная спортивная вязаная шапочка со свисающей сзади кисточкой, которая победно взлетала всякий раз, как мальчуган подпрыгивал, чтобы ударить по мячу. Лучи солнца окрашивали лица ребят в медно-бронзовый цвет. Сквозь закрытое окно до Джона доносились их резкие, грубые голоса. Джону хотелось быть одним из них, так же беззаботно гонять мяч по улице, уверенно и изящно двигаться, но он знал, что это невозможно. Что ж, зато ему доступно другое – то, чего не дано уличным мальчишкам: он мог, по словам учителя, думать. Впрочем, эта способность приносила мало утешения – сегодня, например, мысли пугали его. Лучше бы оказаться с этими ребятами на улице, где можно не думать, загнав до усталости ненадежное, коварное тело.
Сейчас одиннадцать – через два часа вернется отец. Тогда они пообедают, потом отец встанет с ними на молитву, преподаст урок из Библии. Ближе к вечеру Джон пойдет убирать церковь, а после останется на вечернюю службу. Неожиданно на него накатил приступ неудержимой ярости, из глаз полились слезы. Наклонив голову, Джон стучал по стеклу кулаками и с горечью повторял: «Что мне делать? Что мне делать?»
Его позвала мать, и тут он вспомнил, что она стирает в кухне белье и, возможно, ей нужна помощь. Джон неохотно поднялся и направился в кухню. Мать стояла над тазом, ее руки были по локоть в мыльной пене, на лбу выступил пот. Фартук, на который пошел кусок от старой простыни, промок в том месте, где соприкасался со стиральной доской. При появлении Джона мать вытерла руки краем фартука.
– Ты закончил, Джон? – спросила она.
– Да, мама, – ответил он, отметив ее странный взгляд, словно мать смотрела на чужого ребенка.
– Молодец, – похвалила она и улыбнулась робкой, вымученной улыбкой. – Ты ведь моя правая рука.
Никак,
даже улыбкой, не отозвавшись на похвалу, Джон молча смотрел на мать, соображая, что от него теперь могут потребовать. Она повернулась, откинула мокрой рукой волосы со лба и подошла к буфету. Стоя к нему спиной, достала яркую декоративную вазу, цветы в которую ставили только по праздникам, и высыпала себе в ладонь то, что сейчас там находилось. Джон услышал звяканье монет – значит, его пошлют в магазин. Мать поставила вазу на место и, повернувшись к сыну, раскрыла ладонь.– Я не спросила тебя, что ты хочешь на день рождения, – произнесла она. – Возьми вот это, сынок, пойди и купи себе, что захочешь.
Мать протянула ему теплые и мокрые монеты. Джон ощутил их приятную, гладкую поверхность, прикосновение материнской руки и поднял ничего не видящие от непонятного чувства глаза. Сердце его забилось, ему захотелось прильнуть к мокрому фартуку матери и заплакать. Но он опустил голову и взглянул на ладонь, где лежали кучкой монеты.
– Не очень-то здесь много, – сказала она.
– Мне хватит. – Джон улыбнулся, а мать склонилась и поцеловала его в лоб.
– Ты станешь, – заговорила она, беря его за подбородок и отводя немного в сторону, – большим человеком. И очень хорошим, запомни это. Мама верит в тебя.
И Джон сообразил, что она чего-то не договаривает. Сегодня мать на каком-то особом языке сказала ему нечто, что он должен запомнить и осознать в будущем. Джон смотрел на мать, и сердце его переполняла любовь к ней и еще странная, пугавшая его боль.
– Да, мама, – кивнул он, надеясь, что она поймет, несмотря на невразумительность речи, всю глубину его страстного желания доставить ей радость.
– Я знаю, – сказала мать с улыбкой, облегчившей его душу, – есть многое, чего ты еще не понимаешь. Но ты не отчаивайся. В свое время Господь откроет тебе, что нужно. Только верь, Джонни, и Он поможет тебе. Все складывается к лучшему для тех, кто Его любит.
Джон слышал все это раньше – то были привычные слова матери, в отличие от слов отца: «Приведи в порядок дом свой», но он чувствовал, что сегодня они звучат иначе: мать старалась помочь ему, зная, что сын в беде. Беда была у них общая, но она никогда не расскажет ему об этом. И хотя Джон понимал, что они не заговорят об общих для них вещах – ведь тогда мать рассердится и перестанет его уважать, – новое знание о ней и свидетельство ее любви внесло в его мятущуюся душу реальность, которая пугала, и одновременно – достоинство, которое успокаивало. Он смутно чувствовал, что должен как-то утешить ее, и с удивлением услышал слова, слетевшие с его языка:
– Да, мама. Я постараюсь любить Бога.
При этих словах лицо матери поразительно изменилось, оно стало прекрасным и невыразимо печальным, будто она видела далеко за его спиной долгую, темную дорогу и бредущего по ней странника, которого всюду подстерегают опасности. Кто был этот странник? Он? Или она сама? А может, она думала о крестном пути Иисуса? Мать вернулась к стирке, но непонятная печаль так и осталась на ее лице.
– Тебе лучше уйти, пока не вернулся отец, – сказала она.
На любимом холме Джона в Центральном парке еще не растаял снег. Холм находился в центре парка, за круглым прудом, где за высокой проволочной оградой гуляли белые дамы в шубах, с большими собаками на поводках, или пожилые белые джентльмены, опирающиеся на трости. Привычные очертания окружавших парк домов, но, скорее даже, инстинкт вывели Джона на вьющуюся вверх тропу между деревьями, и через несколько минут он оказался на голом участке земли. Теперь оставалось преодолеть крутой откос, отсюда уже виднелись сверкающее небо, легкие облака вдали и рваная линия нью-йоркских небоскребов. Джон не знал, почему, но на этом месте его всегда охватывали возбуждение и ощущение силы, и он взбегал вверх по холму, словно у него внутри был мотор, или как безумец, готовый броситься вниз в сияющий под ним город.
Достигнув вершины, Джон остановился и так стоял некоторое время, опершись подбородком на руки, и глядел вниз. Здесь он чувствовал себя великаном, чей гнев мог разрушить город до основания, деспотом, способным раздавить его одним усилием ступни, долгожданным завоевателем, путь которого усеян цветами, и толпы людей восклицают: «Осанна!» Он будет самым могущественным, самым любимым помазанником Божьим и будет жить в этом сверкающем городе, который его предки видели в мечтах. Ведь город принадлежал ему, об этом говорили сами жители, и стоит только с громким криком сбежать вниз, как они обнимут его и покажут неведомые чудеса.