Идрис-Мореход
Шрифт:
Спрос на османские лиры, по мере продвижения армии Нури–паши из Гянджи в Баку, возрастает с каждым днем.
…Когда наступает вечер, и бриз вместе с запахом моря и дыма доносит с окраин эхо беспорядочной пальбы, Идрис–мореход плотно закрывает ставни всех семи окон, зажигает керосиновую лампу, чтобы дом, погруженный в размеренную тишину, покойно плыл сквозь ночь. Сидя за столом, он подолгу рассеянно следит за легким и причудливым мерцанием огня под стеклянным колпаком.
Ставни откроются лишь на рассвете, с первыми лучами солнца.
Ему некуда спешить. Часы на серебряной цепочке, почти точная копия тех, которые он когда–то продал в Константинополе, лежат теперь без движения где–то в кармане пиджака вместе со связкой
Пауза.
Выброшенный из потока времени, которое, согласно незыблемой формуле Платона, является подвижным образом вечности, оказавшись вне его смертельных стремнин, он обрел то особое сферическое зрение, без которого невозможно настоящее творчество. И пока его двойник в Гяндже все глубже погружается в монотонную рутину войны, дни и ночи Идриса Халила в Баку заполнены поэзией. Пять утра, вечера, ночи. Пять вечности. Такое однажды уже происходило с ним. Там, в Городе Царей, в убогой каморке с окном на крышу соседнего дома, когда его озябшая рука, свободная от любви и ненависти, одну за другой заполняла пустые страницы поэмы. Вот и теперь, сочиняя, он не замечает даже того, как ветреный март становится апрелем.
Кто же из них двоих подлинный? Кто, волей случая, сновидец, а кто, волею судьбы — сновидение?
Он почти закончил поэму. В ней есть Баку под рубиновым небом, и брадобрей, не умеющий читать, и дом в семь окон на восток. В ней есть самое главное — щемящее чувство человека, выброшенного на окраину событий и времени, позволяющее почти безошибочно идентифицировать автора с Идрисом Халилом — поэтом. Если это так, то он и есть подлинный мореход, не солдат, но поэт. Но как в таком случае быть с той исторической фотографией, снятой в Гяндже, где он стоит среди офицеров Первого Азербайджанского полка — второй в заднем ряду слева? И списками этого же полка, в котором значится его имя и звание? Не поэт, но солдат?
Головоломка!
Она будет продолжаться еще несколько месяцев, в течение которых солдат будет ранен в битве под Геокчаем, а поэт получит солнечный удар. Оба события произойдут в один и тот же день наступившего двойственного лета.
Идрис–поэт сочиняет в шелестящей тени старой смоковницы. Над ним, над растрепанными страницами рукописи — прозрачное небо, пронизанное нитями солнца. Колодец–двор, просвет среди нагромождения плоских крыш, залитых жидким стеклом знойного марева, которое волнами накатывает на город из солончаковых пустынь. И кажется, что чайки, парящие над бывшими губернаторскими купальнями и деревянной пристанью, где стоят баржи, будто чешуей покрытые отражениями сверкающей ряби, неподвижно застыли в раскаленном воздухе.
Идрис–поэт ведет вечным пером вдоль строки:
Слова, поглотив солнце, становятся золотом,
Солдатами, утонувшими в земле, моими снами.
Сплетаю слова, чтобы день стал равным ночи…
По часовой стрелке, справа налево.
Глянцевая капля крови незаметно скатывается с кончика его носа на страницу. Следом еще одна, и еще. В жару кровь быстро сворачивается, становясь похожей на пролитые чернила, и прямо посередине недоконченной строфы возникает неряшливый пунктир.
Дедушка резко поднимает отяжелевшую голову, зажимает ноздри пальцами, встает, с ужасом чувствуя, как у него темнеет в глазах.
…То ли кровь, то ли чернила. То ли сок так и не поспевших гранатов урожая лета 1918 года. Черная пунктирная линия многозначительно ползет по странице дедушкиной рукописи, указывая путь на запад, туда, где другой Идрис, Идрис–солдат, оглушенный взрывами снарядов, стоит в цветущих гранатовых садах вдоль пыльного серпантина дороги. Туда, где из дымящихся воронок веером летят комья горячей земли, где под сенью дрожащих деревьев солдаты, осыпанные розовыми лепестками, ждут своей очереди…
За спиной внезапно смолкает артиллерия. Сквозь призрачную муть в глазах он видит, как серые призраки с винтовками наперевес встают
с земли и начинают бежать к траншеям. Оглушительная тишина взрывается ревом голосов и рвется, распоротая глухим стрекотом пулеметов, земля под ногами уже гудит от конского топота, справа, из–за стены деревьев, появляются всадники с шашками наголо.…Захлебываясь в собственном крике, Идрис Халил поднимает своих солдат в атаку, бежит, спотыкаясь об торчащие корни. Острый запах горящей травы наполняет его легкие. На губах вкус соли и страха.
Навстречу им — беспорядочный ружейный огонь. Выставив перед собой табельный «наган», он стреляет, не целясь, в завесу желтой пыли. И тотчас из полузасыпанной взрывами траншеи прямо на него выскакивает огромного роста матрос в черном бушлате. Мгновенье! Острие штыка, нацеленное Идрису Халилу в грудь, проскользнув совсем рядом, успевает зацепить руку выше запястья. Ослепительная боль!
Потеряв равновесие, он падает на спину.
Когда матрос заносит над головой ружье для последнего смертельного удара, грохочущие звуки битвы вокруг Идриса Халила вдруг начинают угасать. Душа его, встрепенувшись, подкатывает к самому горлу, готовая вырваться на волю, и в наступившей темноте он отчетливо видит летящее прямо на него стальное лезвие…
Наверное, все тогда бы и закончилось! Но, как уже было сказано, в невидимом штрих–коде на лбу у Идриса–морехода сады Геокчая записаны лишь как эпизод, не более, впереди у него еще целая жизнь, в которой есть место моей бабушке и моему отцу. Когда от смерти его отделяет лишь быстротечная пауза между выдохом и вдохом, включается сложный передаточный механизм Судьбы и Случая, и матрос в черном бушлате, вскрикнув, падает, сраженный чьей–то пулей…
Из раны хлещет кровь. Она стекает на влажную землю, усеянную нежными завязями и лепестками. Идрис Халил поднимает глаза к серому небу, веки тяжелеют, и как только сознание его затуманивается, поэт и солдат на какое–то время вновь сливаются в единое целое, чтобы соединить кровь, пролитую в гранатовых садах, и ту, что пунктирной линией застыла на пожелтевшей странице рукописи.
На него нисходит лихорадка.
Так начинаются долгие дни и ночи, заслоненные не спадающим жаром, болью и жаждой. В ознобе, темном и страшном, один из них мечется на койке в грязном бараке, переоборудованном под госпиталь, другой — под крышей отцовского дома. А единая душа их в это время пребывает где–то в тонком эфире между небом и землей. Одна душа — два тела.
Все время, пока длится лихорадка под тихий шелест отлетающих календарных дней, наполненных влажной духотой и комариным звоном, разноцветные стрелки — красные, черные, зеленые, синие — продолжают расчерчивать карту страны. Армии наступают, армии отступают, у позабытых городов появляются крестики, обозначающие места сражений. Одна из стрелок ведет от персидского берега Каспия к Баку — это Старфорширдский полк высаживается в городе на излете лета, чтобы разогнать правительство красных комиссаров. Другая тянется от Баку на восток, обозначая крестный путь комиссаров к месту казни.
Их убили и спрятали в золотых песках. А всего через сорок дней (история этой страны странным образом сплошь пронизана магическими числами) британцы, отправившие комиссаров на смерть, проиграли битву за столицу.
Город освобожден.
…Так завершился путь от Гянджи до Баку. Долгий путь с запада на восток, обратно движению солнца. А с ним закончилась и головоломная путаница с двумя героями. В тот самый момент, когда победоносные солдаты маршируют по проспекту Истиглалийат, и люди, стоящие на балконах уцелевших домов, аплодируют и кричат от восторга, когда военный оркестр начинает играть османский марш, а среди турецких военных штандартов взлетает трехцветное знамя Республики, Идрис Халил, стоящий в толпе рядом с фонарным столбом, встречается взглядом со своим двойником, марширующим в ряду офицеров азербайджанского полка, и один из них исчезает…