Идрис-Мореход
Шрифт:
Были и погибшие: трое. Один из них — несчастный Балагусейн, которого извлекли из–под камней вместе с холщовым мешком и знакомым чемоданчиком. В мешке лежали небогатые пожитки денщика, в чемоданчике — столовое серебро, золотые рубли из приданого моей бабушки и почти все ее украшения.
Балагусейн погиб в каких–нибудь двух шагах от спасительной двери веранды. Кажется, он умер сразу.
Двух других погибших раскопали лишь утром третьего дня. Придавленные огромной балкой, они сидели друг подле друга, неестественно вывернув головы: один — направо, другой — налево. Как позже установил доктор, у обоих оказались сломанными шейные позвонки. Два тщедушных человечка с совершенно одинаковыми лицами, искаженными
Там же были найдены вопиющие доказательства преступной деятельности Исы и Мусы: разбитый типографский станок особой конструкции — компактный и почти бесшумный, целая стопка готовых листовок, английские винтовки, обмотанные промасленной тканью, и патроны к ним.
…Северный ветер разносит легкие листы папиросной бумаги. Они с шелестом взлетают вверх, будто пытаясь упорхнуть прочь из этих гиблых руин, кружатся над пожарищем, липнут к обугленным стенам.
Братьев–близнецов похоронили за государственный счет. Было куплено несколько аршинов тагиевской бязи, заплачено могильщикам. Ясин скороговоркой прочитал Кярбалаи Мирза–ага. Когда могилы Исы и Мусы стали закидывать комьями влажной земли, молодой ахунд тихо сказал:
— Закапывайте поглубже! Не жалейте земли! Не то, упаси Аллах, и они станут ходить в тумане…
Накрапывал дождь.
В изголовье могил врыли по деревянному столбику с нацарапанными датами смерти. Справа — Иса, слева — Муса. Или наоборот. Их почти невозможно было различить при жизни, а после смерти они вообще будто стали единым целым.
На острове говорят: «Старый ахунд спрятался в Книге».
Почтенный Гаджи Сефтар, забытый домочадцами во время землетрясения, бесследно исчез из запертой комнаты.
Когда затихли первые толчки, старший сын вернулся за ним в дом. Но в запертой комнате с наглухо закрытыми ставнями и пыльными паласами он обнаружил лишь Книгу, раскрытую на первой странице (с конца, конечно), да войлочные остроносые тапочки. Книга лежала на деревянной подставке в форме латинской «х». Ошалело оглядевшись по сторонам, он бросился искать отца по всему дому, но, конечно же, нигде его не нашел. Тогда, прихватив Книгу, он выбежал на улицу.
Наверное, потому и стали говорить, что старый ахунд не иначе, как спрятался в Книге.
Случай и Судьба уберегли рукопись поэмы: помимо серебряной посуды и украшений, вороватый Балагусейн захватил с собой и замкнутую на ключ лакированную шкатулку, очевидно, посчитав, что в ней находится нечто ценное. Но единственной ценностью в ней была рукопись, стопкой лежавшая поверх старых писем и фотографий.
Грязевый остров заслоняет собой закатывающееся солнце. Зловещий знак — темно–коричневый конус возвышается на несколько метров над мутной водой. Вокруг, в серой пене, брюхом кверху плавают мертвые рыбы и раздувшиеся тела морских котиков. В небе кричат чайки. Волны постепенно размывают края грязевого острова, и с каждым днем он все больше оседает вниз, неотвратимо возвращаясь в пучину, изрыгнувшую его в минуту ярости. Все возвращается на круги своя. Бедный Гаджи Сефтар, спрятавшийся в Книге, так и не смог понять, что никакого Часа не будет. Что все Время на самом деле давно уже вышло, и впереди остается только лишь бесконечность повторных рождений и карнавальная реинкарнация. Знаки, щедро разбросанные вокруг невпопад и без всякой связи со временем и пространством, не говорят больше уже ни о чем, а лишь смущают бедные умы. Нынешние Знаки — это более предмет поэзии, нежели теологии…
8
Красный
полет.Оказывается, путешествовать можно не только морем, но и воздухом. Натянув на голову кожаный шлем, авиатор Семен Монастырев приветственно машет невидимым зрителям. Вот–вот взревет мотор, завертится пропеллер, и под крыльями «Фармана» волнами начнет ходить молодой ковыль.
Путнику должно быть в пути.
За окнами — свет. Солнце. Черный тополь на углу стоит облепленный пухом. В пустом переулке вокруг яблочек конского навоза шумно возятся воробьи. А над домом (знакомый уже дом Мамеда Рафи за базарной площадью), будто замысловатый росчерк — единственное белое облачко. Стоит неподвижно.
Быстро окунув кончик стального пера в пузырек с чернилами, Идрис Халил записывает вверху страницы: «В лодках…». Но буквы почему–то выцветают прямо у него на глазах, словно и не были писаны вовсе. Он удивленно поднимает голову, пробует перо пальцем, потом, отбросив его в сторону, резко встает и начинает ходить по комнате, по чередующимся прямоугольникам света и тени, в которых невольно проступает искусственная геометрия сна.
— Куда это подевался Мамед Рафи? Должен был ведь самовар принести!
На кровати, подобрав под себя ноги, сидит Фатима–ханум.
Облачко над домом — будто росчерк — выцветает вслед за чернилами (от «лодок» уже остался лишь бледный призрак). Отсюда не видать, но над сверкающей гладью моря давно уже нет и трех полосок дыма. Исчезли. Сгинули.
По переулку, поднимая пыль, проходит отара овец, чабан зычным голосом погоняет животных. Идрис Халил подходит к окну, отодвигает легкую занавесь. Отара растянулась на полулицы. На плоской крыше соседнего дома сидит кошка. Рыжая. Ветерок доносит из садов томный запах сладости, но сердце морехода, напуганное очевидной враждебностью этого апрельского утра, сжимается тревогой и страхом.
«В лодках…» — а что дальше? Как заканчивается строфа?
Тревога и страх в звучащих числах календаря: 27 апреля 1920 года.
— Что–нибудь случилось? — Спрашивает Фатима–ханум.
— Что это за звук?…
— Где? — отложив в сторону вязанье, она тяжело приподнимается на кровати, заглядывает в окно. — Как будто ничего… Овцы проходят…
— Нет, не это! Прислушайся!
По лицу бабушки пробегает тень. Она переводит взгляд на Идриса Халила.
— Вот! Как будто жужжанье! Неужели не слышишь?
Идрис Халил откидывает занавесь и, перегнувшись через широкий подоконник, высовывается в окно. У дверей дома с четками в руках стоит Мамед Рафи. Задрав голову, он смотрит в небо.
— Мамед Рафи, что ты там делаешь?
— Ага–начальник!..
Словно бы доносящееся отовсюду сразу назойливое жужжание постепенно нарастает, становится явственнее.
— Аллах сохрани нас от новой напасти!.. — говорит Фатима–ханум. — Куда ты идешь?
— Посмотрю, что там происходит. — отпрянув от окна, Идрис Халил выходит из комнаты, застегивая на ходу рубаху.
Он сбегает по каменным ступеням, бросает быстрый взгляд на толстые щупальца виноградника, ползущего по внутренней стене дома, на свежую поросль травы — какую–то удивительно нежную, почти прозрачную, будто морские водоросли, — и, пригнув голову, проходя через низкую дверь, выбирается на залитую солнцем улицу.
— Мамед Рафи!
Бывший старший надзиратель оборачивается, хочет что–то сказать, но гигантская крылатая тень вдруг накрывает их обоих с головой. Как волна, она прокатывается над ними, над клубящейся пылью, поднятой овцами, над черным тополем на углу, но вместо ожидаемого безмолвия темных вод вибрирующий воздух вокруг наполняется механическим треском, и распахнутые настежь окна дребезжат, словно вот–вот разлетятся на куски. Идрис–мореход невольно пригибается, обхватив голову руками.