Идрис-Мореход
Шрифт:
Пройдя несколько кварталов, Идрис Халил сбавил шаг: болели легкие, обожженные холодом.
На улицах появляются первые прохожие. Раньше всех муэдзины в теплых зимних абазах, которые возвращаются домой после азана. Потом молочники, угольщики на подводах, худые разносчики свежей выпечки с большими корзинами на плечах, полными свежего хлеба. А дедушка все продолжает идти, почти совершенно обессилев. И вот уже фабричные гудки, что несутся с окраин, и первый дымок, вьющийся над кофейнями, возвещают начало утра. Сонные приказчики отпирают лавки.
На ступенях у дома, спрятавшегося в самой глубине узкого тупика, его встретила лохматая дворняга. Часто моргая от летящих в глаза снежинок, она смотрела на запорошенную снегом улицу и на
…Время от вечерней до утренней молитвы — одна ночь. В конце этой ночи — возвращение к точке исхода, к убогой мансарде на четвертом этаже ветхого деревянного дома. К разворошенной постели, на которой сейчас лежит Идрис Халил, укутавшись с головой в пестрое одеяло. Ему никак не согреться. Минуту назад он развел огонь из остатков угля, но даже пламя, теперь ровно гудящее в железной печи, не в силах помочь ему. У дедушки жар.
Смятые страницы рукописи со следами от солдатских сапог разбросаны по всему полу.
В лихорадочном сне, пронизанном светом и забытым теплом, Идрис Халил опять видит горы горячего хлеба: чуреки, белые сдобные хлебцы с изюмом, булки с орехами, творогом и маком. Видит самого себя, стоящим в фартуке за длинным прилавком: от запаха сдобы кружится и болит голова. Вот, прямо перед ним, на черном противне в глянцевых разводах патоки, слегка пригоревшей по краям, пышет жаром пахлава. Дедушка берет железную лопатку и аккуратно выкладывает ею несколько ромбиков на лист тонкой промасленной бумаги. Взвешивает их, а затем, упаковав в деревянную коробочку, закрывает крышкой, на которой размашисто написано: «Сладости Халила Хусейна».
— Пожалуйста, как вы и просили, полфунта с миндалем…
За стеклянной витриной горками лежит рахат–лукум всевозможных сортов: с орешками, фисташками, молочный, с мякотью кокоса, а еще вазочки с засахаренными фруктами…
Во сне Идрис Халил облизывает кровоточащие губы.
— Что вам угодно?…
Он проснулся, когда в печи догорели угли, и по молочно–серому сумраку, затопившему комнату, понял, что уже наступил вечер.
Потом он увидел их.
Они стояли, в темном углу мансарды с крыльями, сложенными за спиной, и медленно, словно трава в толще воды, покачивались из стороны в сторону на полусогнутых ногах с шишковатыми коленями. На полу, у их голых ступней, в лужицах талого снега лежали пух и комки грязи.
Идрис Халил узнал их не сразу. Люди–птицы. Падшие ангелы Харут и Марут, обреченные жить среди нас вечно. Они находят себе приют рядом с голубями на куполах мечетей и чердаках. Они переносят души умерших на седьмое небо. Так сказано в книгах. Так учили его в моллахане. Дома, туда, куда закрыты все дороги, их треугольные символы вплетают в рисунок ковра, потому что ангелы — священные птицы — единственные посредники между небом и землей.
Они встрепенулись, открыли глаза.
И зияющая бездна в их пустых глазницах — холодная, неподвижная, лишенная плотности и спектра, тьма, никогда не знавшая света, тьма, которую вообще невозможно осветить — волнами начала расходиться по комнате, покрывая все окружающие предметы налетом голубоватой изморози. Когда дыхание ее коснулось лица Идриса Халила, он почувствовал, как его бедное сердце вначале судорожно заколотилось, а потом вдруг замерло, скованное умиротворяющим холодом, и стало проваливаться куда–то в пустоту. Медленно, неотвратимо. Огромными крыльями, продолжая плавно покачиваться, совершенно заслонив тусклый свет в окне, ангелы склонились над ним.
Идрис Халил, почти бездыханный, упал на подушку.
Смерть?..
Но почему же он все–таки не умер тогда? — спрашиваю я. Тихо и незаметно, безо всяких сообщений в газетах, целиком занятых сводками с фронтов. Душа его выпорхнула бы изо рта вместе с последним выдохом, и люди–птицы понесли бы ее над заснеженными черепичными крышами домов, над кронами платанов, над круглой башней Галата, выше, в самое поднебесье, к вратами седьмого
предела, где бы он стал в бесконечную очередь к волосяному мосту вместе с душами солдат и моряков, погибших во всех концах воюющего мира. Что изменилось в последний момент?У меня нет подходящего объяснения, точнее, их сразу несколько, но ни одно из них мне не кажется исчерпывающим. Очевидно лишь то, что Случайность и Судьба, заключенные в самом охранном имени Идрис, слившись воедино, изменили простую последовательность событий.
Они обнаружили себя дробью шагов по скрипящей лестнице как раз в то самое мгновенье, когда трепетная душа Идриса–морехода уже была готова спорхнуть с его полуоткрытых губ.
Шаги замерли перед дверью в мансарду. Раздался короткий, но настойчивый стук, затем дверь открылась, и ангелы, по–птичьи встрепенувшись, стали быстро обращаться в тени, чтобы без остатка раствориться в полусумраке комнаты. И тотчас холод, сковавший его сердце, ослабел, отступил, кровь начала приливать к лицу, разгоняя остатки смертельной белизны. Жадно глотая воздух, дедушка почувствовал, как зрение и слух постепенно возвращаются к нему.
Над Константинополем продолжает падать снег.
Запахнувшись в светлое пальто, Хейдар Хасан (или, на турецкий манер, Хайдар Хасан) сидит на единственном стуле и молча курит. Он не один. Позади него, подпирая головой низкий потолок мансарды, стоит человек огромного роста с широким лицом, украшенным пышными пшеничными усами, кончики которых свисают до самого подбородка.
Идрис Халил пытается встать, но он так слаб, что едва может оторвать голову от подушки.
— Лежи, лежи! Не надо… — качает головой Хайдар Хасан.
Едва понимая смысл слов, обращенных к нему, но успокоенный уверенным тоном своего спасителя, дедушка закрывает воспаленные глаза, вновь погружаясь в лихорадочное оцепенение.
Еще с минуту гость продолжает задумчиво курить, стряхивая пепел на старый палас, а затем, как бы приняв окончательное решение, вынимает из мундштука тлеющий окурок и бросает его в остывающую топку печки.
— Осман! — кивает он своему спутнику, и великан шагнул к кровати, заставив половые доски с жалобным скрипом прогнуться под огромными башмаками. Наклонившись, он откинул в сторону влажное одеяло и ловким движением легко, словно ребенка, взял дедушку на руки.
Идрис Халил без сознания. Голова его безжизненно запрокинута назад, а душа пребывает рядом с огромной печью, в которой круглые чуреки покрываются румяной хрустящей корочкой.
3
Простая магия чисел.
Нет ничего удивительного в том, что горячечный сон Идриса Халила продлился сорок дней и сорок ночей. Сон, в котором белая мука, случайно просыпанная на влажную землю, неизбежно обращалась в Соломенный путь, ведущий на Восток, к спасительному свету, рожденному из огня в кирпичной печи.
Балансируя на смутно различимой грани между жизнью и смертью, дедушка почти не испытывал страданий, сопряженных с болезнью. В тяжелом забытье, бледный, с заострившимися скулами и обросший бородой, он лежал на высоких подушках, и волоокая гречанка — мадам Стамбулиа — едва успевала менять полотенца у него на лбу.
В густом свете керосиновой лампы лицо Идриса Халила похоже на маску. Лишь судорожно подергиваются веки, да иногда он вдруг приподнимается на локтях и обводит жарко натопленную комнату невидящим взглядом. Но вдовая мадам Стамбулиа, страдающая в свои неполных сорок три года острыми приступами бессонницы, к счастью, находится рядом. Она укладывает его обратно и поит горячим чаем из большой фарфоровой чашки с сине–белым рисунком. Душа Идриса–морехода, почти оторвавшись от измученного тела, продолжает пребывать рядом с пышущими жаром противнями и сдобными булками. Душа его — вдыхает аромат горячего хлеба, марципана и кардамона, а сахарная пудра, клубящаяся, словно туман, застилает глаза.