Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Идти бестрепетно. Между литературой и жизнью
Шрифт:

«Во времена существования Ильи Пророка» – это некоторым образом литературный изыск, и я не уверен, что отец Александр, человек прекрасно образованный, выражался именно так. Но текст, составленный старшим уполномоченным секретного отдела ПП ОГПУ Северного края Вышлецовым, и в целом не лишен причудливости. В конце концов, во времена существования старшего уполномоченного работали Платонов и Зощенко. Не думаю, чтобы Вышлецов ими зачитывался, скорее – наоборот: они слушали его речь и вводили ее в большую литературу.

Временами дело № 2100 производит впечатление сюрреалистическое. По требованию следователя отец Александр полностью воспроизводит свою проповедь от 2 августа. Вышлецов ее как умеет записывает, превращая протокол допроса в своего рода богословское сочинение, перемежающееся

то тут то там со стилистически чуждыми вкраплениями. Не покривлю душой, если скажу, что, работая над романом «Лавр», я использовал, среди прочего, и литературный опыт коллеги Вышлецова.

Как и предвидел свидетель С., отцу Александру «не поздоровилось». Один срок сменялся другим, появлялись новые доносчики и новые обвинения. Отец Александр не то чтобы провоцировал судьбу или открыто протестовал (социальный протест был ему чужд как идея) – скорее не считал нужным скрывать свои взгляды. Он делал лишь то, в чем видел свой пастырский долг: вселял надежду и не давал впасть в отчаяние. В конце концов, в храме перед ним стояли не просто «слушатели» – это были люди, за которых он отвечал.

В отношении себя он, кажется, давно все решил и больше ничего не боялся. Свидетель К. приводит во время допроса еще одну фразу священника, произнесенную им на проповеди: «Христос пострадал за нас, так и мы должны пострадать, перенести все эти невзгоды». Предполагаю, что в первую очередь он адресовал ее себе.

Было бы ошибкой видеть в отце Александре что-то исключительное. Сходными качествами в большей или меньшей степени обладали его единомышленники из архангелогородцев и ссыльного духовенства. Имена их мы узнаём, к сожалению, тоже из очередного протокола допроса (дело № 17535, 1937 год). Их перечисляет свидетель З., ставший прототипом одного из героев моего романа «Авиатор». «Все указанные, – разъясняет он, – проживают в Архангельске и, встречаясь друг с другом, ведут контрреволюционную агитацию». Изложено тоже ведь не без блеска.

И вот что я думаю обо «всех указанных». Их, выражаясь по-лесковски, крепкостояние не ограничивается годами гонений. Память о них может приподнять и нас нынешних, продвинутых, информированных, через губу произносящих «РПЦ» вместо прежнего «Церковь». Не будучи ханжой, я далек от мысли, что всем нужно срочно маршировать на богослужение. Крепка только та вера, которая рождается в свободном сердце, и потому мне кажутся неприемлемыми теократии. Они способны убить живую веру.

Но тут ведь вопрос даже не в вере или безверии. Здесь тысячи, десятки тысяч людей, умиравших за други своя, отстаивавших храмы от разрушения, отчуждения, осквернения. Мне кажется, что в этом случае достаточно простого человеческого чувства. Если не любви, то уважения – от верующих и неверующих.

Я взрослый парень – и знаю, что бывают пьяные священники на «Мерседесах». Есть так называемое «магнитное» отношение к материалу, вооружась которым, можно добыть еще какое-то количество подобных сведений. И это будет правдой. Но – какой-то нижнего уровня, если угодно, жалкой правдой. Как правдой является, скажем, то, что Достоевский играл в рулетку. Разве это что-то объясняет в «Братьях Карамазовых»? И разве от правды о пьяных священниках меркнет правда новомучеников, владыки Антония Сурожского или отца Александра Меня? Она способна поднять до неба, как огненная колесница, вознесшая в свое время Илью.

Отец Александр Нечаев умер в концлагере, отсидев половину последнего, десятилетнего, срока. В нашей семье рассказывали, что он принял сан под некоторым – как бы помягче сказать? – влиянием отца. Если это действительно так, то – позволю себе парадокс – его выбор был по-настоящему свободным. Иначе в годы гонений он бы от него отрекся.

И последнее. Однажды я получил письмо от потомка человека, свидетельствовавшего против отца Александра. Письмо очень личное, и я не буду его пересказывать. Скажу лишь, что оно меня по-настоящему тронуло. Я ответил. Получалось, что говорили не только мы и наши предки: как-то незаметно подключились и все остальные. Будто, отправляя письмо, нажал случайно на «ответить всем». Такая некоторым образом всеобщая беседа. Со-чувствие, со-единение – с живыми, с умершими, со всей нашей непростой историей.

Дом

и остров

Под стрекотание пленки, в черно-белом: 1919-й, голодающий Петроград, крупный план петропавловского шпиля. Мой прадед, директор гимназии (вросшее в переносицу пенсне), отправив семью к знакомым в Киев, уходит добровольцем в Белую армию. Что ему тогда увиделось – мутный рассол Сиваша, лазурное небо Ялты? – я ведь даже не знаю, где он воевал. Известно лишь, что на родной Троицкий проспект прадед уже не вернулся: там все знали, по какой надобности он отсутствовал. После разгрома белых прадед («Петербург, я еще не хочу умирать») отправился к семье на Украину, что в конечном счете и спасло ему жизнь. Петербург остался где-то далеко, стал лучом давнего счастья и семейным преданием. Покинутым домом, в который семья вернулась спустя лишь долгие десятилетия – в моем лице.

Цветные кадры аэропорта Пулково. В город на Неве я прилетел осенью 1986 года, поступив в аспирантуру Института русской литературы, более известного как Пушкинский Дом.

Приехав туда, я попал на подготовку праздничного капустника. Дмитрия Сергеевича Лихачева, моего будущего многолетнего учителя (формально – начальника), поздравляли с 80-летием. ДэЭса – так его называли в Отделе древнерусской литературы – приветствовали те средневековые герои, о которых он писал. Мне досталась роль Василька Теребовльского, коварно ослепленного князьями. Романс Василька исполнялся мной под гитару. Голос мой, как положено, дрожал – до некоторой степени от сочувствия Васильку, но главным образом оттого, что я поздравлял всемирно известного академика. В сравнении с тем, что довелось повидать ДэЭсу в концлагере, княжеское преступление было, видимо, не самым страшным злом, но слушал он меня сочувственно.

Потом мы сыграли капустник еще раз на отмечании юбилея в ресторане. К моменту выступления мне удалось промочить горло, и голос мой дрожал уже меньше. Нужно сказать, что к пирам у Лихачева было отношение древнерусское. Ему нравилось собирать близких людей – дома, в банкетных залах или на даче в академическом поселке Комарово. Восьмидесятилетие Дмитрия Сергеевича мы праздновали в интуристовском ресторане, потому что в обычных ресторанах (кто сейчас помнит антиалкогольную кампанию?) после семи вечера не подавали водку. Ничего, кроме вина, Лихачев не пил, но, зная, что его сотрудники не отвергают напитков и покрепче, предпринял всё, чтобы эти напитки были.

Закругляя тему пиров, вспомню последний день рождения Дмитрия Сергеевича, на котором мне довелось присутствовать. К тому времени я давно уже не пел. Под влиянием Лихачева я стал человеком письменного текста и написал ему стихотворение. В этом стихотворении отразилась, среди прочего, любимая академиком мысль, что возрождение России начнется из провинции:

Спадает зной. Вдали грустит баян.Захлопыванье ставен. Скрип ступенек.Деревня Комарово: из крестьянЗдесь ныне каждый третий академик.Мужского рода кофе на столе,Изыскан слог, и чувствуешь в волненье,Как рост образованья на селеГотовит всей России возрожденье.

Да, тогда я уже не пел. Но пока пел, слушал меня не только Дмитрий Сергеевич. Всё спетое, как выяснилось, произвело впечатление на мою соученицу по аспирантуре Таню, русскую немку из Казахстана. Лихачев называл ее «тихой душой нашего сообщества». Определение было удивительно точным. Не будучи тихой душой нашего сообщества, я проявил активность, и через год с небольшим Таня стала моей женой.

Весь этот год наши отношения мы скрывали. Нам казалось, что Дом, в который мы оба попали, подразумевает лишь один род любви – любовь к науке. Всякие иные связи, устанавливаемые между исследователями, виделись нам не то чтобы предательством – скорее дурным тоном. Мы жили в общежитии аспирантов, вполне по советским меркам неплохом. Я располагал там «койко-местом», а Таня, как аспирантка третьего курса, завершающая диссертацию, – отдельной комнатой.

Поделиться с друзьями: