Иерусалим
Шрифт:
Теперь справа от нее была вода и за ней широкий простор парка Беккетта – с позеленевшим ото мха старым павильоном, скамейками, кустами и общественными туалетами, деревьями, обожженными осенью и начавшими заниматься огнем. Зеркальная лента реки бежала под темным навесом ветвей, отражая под медальным переливом своей зыбкой груди трещины умбры, расплывчатую полынь, обрывки неба таусинного цвета.
Если бы сегодня было воскресенье, то у облезшего сарая, построенного между тесными вязами на берегу ближе к скотному рынку, парни брали бы напрокат лодки. Чаще всего в выходные, если погода подходящая, в парке можно встретить половину Боро – в лучших чепчиках, рука под руку, визжащих и смеющихся, если шутки ради гребут вверх по течению через цепкие пальцы ив. Трубочист с Зеленой улицы, мистер Пейн, который приобрел заводной граммофон, брал его с собой на взятую лодку. Так красиво – слышать музыку на улице; отрадно видеть, как мистер Пейн играет старые славные
Мэй поладила с мистером Пейном. Однажды он показывал ей, какие цветы вырастил у себя на заднем дворе, что был чуть ниже по улице от лавки Готчера Джонсона. В кирпичный прямоугольник втиснулось больше красок, чем она видела в жизни, вырывалось из разномастного набора кустарных горшков. Из консервов распускались гвоздики. Из аптекарских банок переливалась календула. Потрескавшиеся ночные горшки до краев полнились пахучими букетами жасмина. Мэй нравились люди на Зеленой улице. Она часто думала, как они с Томом возьмут там приличный дом внаем, подальше от улицы Форта и ее мамы с папой, зато поближе к затейному трубочисту с Эдемом в сотейниках, чья мурлыкающая «Виктрола» очаровывала гуляющих на воскресных берегах. И он души не чаял в малышке Мэй. А разве может быть иначе?
Речная тропка плавно загибалась налево, ее трава стала дырявым ковром, протертым фланирующими стариками, возлюбленными, прогульщиками. Мэй последовала по ней к противоположной стороне островка, неторопливым шагом, пока тонкий подол юбки обвивал лодыжки на ветру. Прильнув головкой к плечу матери, маленькая Мэй бегло болтала, необремененная такими малозначительными заботами, как смысл или слова.
Разумеется, Мэй понимала, что, хотя ее ребенком восхищались почти повсеместно, восхищение некоторых могло выражаться в невыносимо жестокой манере. Однажды днем несколько месяцев назад она с Томом прогуливалась в этом же парке, наслаждаясь воскресным досугом с младшей Мэй. Они иногда несли ее, а иногда позволяли семенить между ними, держа за руки, приподнимая в замедленных подвисающих прыжках над лужами и кустиками лютиков. Навстречу шествовала прилично одетая пара, держась стороной от людей из Боро – воротили нос, как это было в их привычке. Женщина в перчатках и с зонтиком уставилась на Уорренов и их дочку и заметила мужу, проходя мимо: «Знаешь, меня порою удручает видеть, что такое чудное дитя растет у людей их сорта».
Ну и хамство. Беспардонное, беспардонное хамство, как же можно так говорить. Том выкрикнул в их удаляющиеся спины «Что-что?», но они шли себе, как ни в чем не бывало. Мэй помнила, как в ту ночь плакала, пока не уснула, с горячим и красным от стыда лицом. Можно подумать, они с Томом животные, которым нельзя доверить девочку. Мэй знала по одной только интонации той женщины, что если бы пара могла найти способ отнять у Мэй дочь, то они бы так и сделали, не раздумывая. Происшествие распалило тогда яростную решимость, пламя, что обожгло горло и саднило глаза. Она им всем покажет. Она вырастит Мэй на зависть любой богатейке.
Теперь мать и дочь бродили по северной оконечности острова, ближе к скотному рынку, мешкая у кромки реки, убегавшей к Летнему лугу и югу. Глаза девочки, чисто-голубые, как зимнее небо, увлеченно всматривались в срединную топь, где у почти опустевших гнезд еще щипали траву и чистились утки с головками зеленого, бутылочно-изумрудного цвета. Вдали коротко и кротко пожаловался заводской гудок.
У тупоносых туфель Мэй лежали призрачно-зеленые листья со странными наростами на сорванных стебельках. Если раздавить их ногтем, можно увидеть личинок – потомство (или так однажды объяснял папа Мэй) мелких черных мушек, что откладывали яйца в почку, уродуя ее и превращая в так называемый выплывок. Скверная мысль, но куда лучше, чем ее первая мысль: что черви и опарыши каким-то образом росли на деревьях – признаки смерти, противоестественно расцветающие на лиственных ветвях, символизировавших жизнь. Не считая больных листьев, берег был усеян всяким прочим сором: собачья какашка, выбеленная диетой из обглоданных костей, пустая пачка из-под десяти сигарет «Крейвен А» с черной кошкой-символом в полдюйма размером на размокшей картонке, оставшейся на милость островным птицам.
Помимо того, лежали здесь штаны – женские панталоны на траве в корнях дерева, белые и смятые. Какая-то парочка удалилась сюда подальше от газовых огней променада Виктории, заглушив журчание речки стонами, а потом не прибралась за собой, когда закончила. Мэй поцокала языком, хотя до свадьбы они с Томом забавлялись точно так же – в ночи у реки, он сверху, – затем посиживали здесь и беседовали, привалившись к дереву. Положив голову на грудь Тома, она слышала его сердце, и оба смотрели на другой берег протоки – кустарники и железную дорогу, тянувшуюся отсюда до аббатства в Делапре. Мэй слушала его, молчаливая и охваченная восхищением, пока он рассказывал про историю – предмет, который больше всего любил в школе. Вся Война роз,
объяснял он, вся война между Ланкастерами и Йорками разрешилась на земле через реку от места, где теперь прогуливалась Мэй. Короля пленили на пустоши, которую Боро по сей день считали своим задним двором. А она раскинулась на траве, удивляясь в полусне, какие большие дела повидали эти поля, тихому голосу ее будущего мужа, семя которого стыло на одуванчиках. От воспоминания у Мэй потеплело между ног, так что пришлось остановиться и тряхнуть головой, чтобы снова вполне сосредоточиться на пятничном дне с дочкой. Она продолжала путь, обходя ухвостье острова и двигаясь обратно по направлению к мосту.Возвращаясь на основную территорию парка, она озиралась, не видно ли поблизости Турсы. Однако тетушка давно скрылась, как и прочие прохожие. Быть может, увела их за собой, как Гамельнский крысолов, несуразным наигрышем на аккордеоне, хлопая коричневым пальто, пока серые волосы развевались, как горящая сажа в дымоходе. Мэй рассмеялась, и младшая Мэй присоединилась.
Из всех пешеходов она видела только матерей или гувернанток у Крайних ворот и больницы, толкающих коляски у колодца Беккетта в восточном углу парка. Снобы. Даже их слуги не терпели Мэй, косились на нее так, словно ей не терпится свистнуть их сумочку, хотя сами-то родились не выше ее… хотя, строго говоря, это не так. Мэй вылупилась на грязной обочине и потому не могла сказать, что кто-то родился ниже ее.
Но это же не значит, что она плохая мать. Не значит, что та женщина права. Мэй лучше печется о своей дочке, чем эти ветреные дамочки – о своих. Мэй берегла дочь даже с чрезмерным усердием – по крайней мере, если верить доктору. Вышло так, что маленькая Мэй все время простужалась – кашляла да сопливила, как многие дети. Врач, который приходил ее осмотреть, доктор Форбс, рассердился, что за ним шлют так часто, и вызвал старшую Мэй на серьезный разговор. Он вывел мать на ее же порог и показал на простую девчонку по соседству, которая сидела дальше по улице Форта на холоде, устроив чаепитие на холодных неровных плитах и разливая черную воду из луж в чашечки куклам.
– Видите? Этот ребенок здоровее вашего, потому что мать пускает ее играть на улице. Ваша девочка, миссис Уоррен, живет в такой чистоте, что не может выработать сопротивления к заболеваниям. Дайте же ей испачкаться! Разве в народе не говорят, что перед тем, как умереть, приходится поесть землицы?
Ему-то легко говорить, с его докторским домом на Конном Рынке. Ему или его жене никто не попеняет, что они не годятся в родители ребенка, как ляпнула та старая корова про них с Томом. Его дети, знала Мэй, могли с ног до головы изгваздаться, но никто и слова не скажет. Не на него показывают пальцами, не его жена засыпает в слезах от унижения. Деньги избавляют от подобного. Доктор не знал, каково им приходилось.
Тут младшая Мэй завозилась в руках матери и скорчила рожицу. Это была ее самая скверная – впрочем, и она бы посрамила любое произведение искусства. Даже если удача переменится и малышка Мэй навсегда останется такой, она все равно переплюнет «Мисс Пирс». Причиной беспокойства ее дочери, более чем вероятно, было желание съесть радужных конфет. Мать полезла за кульком в карман юбки, обнаружив, что тех осталось только три. Отдав одну дочке, она сжала пару других в очередной сэндвич для себя. С миниатюрным видением на изгибе руки Мэй-старшая продолжала шагать мимо оград и туалетов к навозному концу променада Виктории. Солнце было ниже. Время шло. Ей не хотелось долго продержать девочку на улице, несмотря на совет старого Форбса. Мэй недавно избавилась от кашля, потому свежий воздух в парке казался хорошей идеей, но и перестараться не следовало. Лучше засветло вернуться домой, в тепло, а дорога предстояла неблизкая. Выступив из-под деревьев чайного цвета, они свернули по извилистому променаду налево и пошли через ароматы скотного рынка к пухлому корпусу железного газгольдера.
Мэй прошла гостиницу «Плуг» на другой стороне дороги у устья улицы Моста, шагала прямо, пока пара не достигла основания Подковной улицы, где и свернула направо, начиная долгий подъем на холм вдоль этой восточной пограничной линии в грязные радостные объятья Боро, в гостеприимные руки в саже. Солнце было монгольфьером, опускавшимся на сортировочную станцию вокзала. Ветер взбивал бледный творог прически дочери, и мать порадовалась, что вывела ее сегодня погулять. В воздухе было разлито ощущение, возможно, принесенное рассветом или осенней прохладой, словно эти часы – какой-то прощальный драгоценный взгляд – на лето или на день, – из-за чего они казались вдвое безупречнее и приятнее. Даже Боро со стертыми кирпичами пытались принарядиться. Богатство свежевыплавленного света позолотило черепичные крыши и канавы, заиграло ослепительной накипью на дождесборниках. Клочки сиреневого облака над улицей Беллбарн казались кусочками афиши, сорванной, но оставшейся местами приклеенной к великой маркизе темнеющего синего цвета над головой. Мир казался таким насыщенным, таким значительным, как картина маслом, по которой шла Мэй со своей малышкой кисти Гейнсборо на руках.