Иерусалимские сны
Шрифт:
Один из них сидел на табурете, с закрытыми глазами, ноги его стояли в тазу с водой.
— Так вот он сидит с пятидесятых годов, — сказали мне, — тот же таз, та же вода, тот же табурет. Он все время спит, и мы не знаем, когда он пьёт, когда ест. Иногда он приподнимает веки и шепчет молитвы — тогда вы можете обратиться к нему.
Я подождал, но он не поднимал век.
Тогда я потормошил его.
— Что тебе нужно от меня, странник, — пробормотал он, — зачем ты будишь меня? Я видел чудесный сон: мне двадцать лет, я
— Я хочу узнать о моём деде.
— Зачем? Зачем тебе дед? Мы прекрасны, когда молоды; я не просыпаюсь уже полвека, потому что во сне я юн, во сне у меня не болят кости, и во сне я летаю. Что ты хочешь от меня? — он уставился на фото. — Мошко! Мы жили с ним на одной улице.
— Где? — спросил я. — Вы могли бы сказать поточнее — где он жил?
— В Иерусалиме! Где ещё можно жить?!
— Татэ, напрягитесь, может, вы знаете, почему он не вернулся?
— Э-э-э! По той же причине, что и я.
У меня спёрло дыхание. Вот-вот я мог узнать тайну деда.
— По какой? — спросил я.
Старик закрыл глаза. Я опять начал тормошить его.
— Проснитесь, татэ, по какой?
— Я же тебе сказал — по той же самой, — пробормотал старик.
— По какой «той же самой»?!
— Я этого уже не помню…
Старик опять уснул. Он снова был двадцатилетним, во сне он улыбался.
Иерусалимская ночь легла на город.
Луна была молодой, и запах жареного мяса доносился из базарных харчевен.
На косой улочке я заметил домик.
В окне горела свеча. Дверь была перекошена, как в хате деда.
На низкой крыше, в свете луны, выл щенок.
Пахло миндалем.
Что-то толкнуло меня войти. Я нажал сломанную ручку, дверь заскрипела…
За столом, в свете свечи, я увидел трех старых евреев в одинаковых чёрных шляпах и сюртуках.
На столе стояли графинчик с водкой и миска с орехами.
Старики внимательно смотрели на меня.
— Что ищет еврей? — спросил один из них.
Я обратил внимание на его длинные пальцы.
— Еврей ищет себя, — ответил я.
— Тогда заходи, — сказал он.
Они явно не были похожи на таможенников.
— Кто вы? — спросил я.
— Последователи Любавичского Ребе Шнеерсона, — сказал старик с очками на кончике носа. — Ребе завещал нам петь, смеяться и пить.
Он налил мне водки в пыльный стакан. Я выпил залпом и закусил миндалем.
— Мой дед пел по утрам, — сказал я.
— Он был хасид?
— Может быть.
— Он любил посмеяться и выпить?
— Вроде, да.
— Значит, любавичский хасид… Давайте выпьем за Ребе, — третий старик, самый маленький, поднял стакан.
— Разве он не умер? — удивился я.
— Он умер в третий день месяца тамуз, — сказал старик в очках, — он похоронен в Нью-Йорке, но он жив.
— Я видел похороны
по телевизору, — сказал я, — хасиды плакали, когда несли гроб.— Гроб был пустым, — объяснил старик, — пустым! Мессия не может умереть!
— Вы шутите? — спросил я.
— Ребе жив, — повторил старик, — да продлятся дни жизни его!
Старики опорожнили стаканы за здоровье Ребе и начали танцевать.
— Идите к нам, — звали они меня, — торопитесь радоваться.
Потом они запели.
— Пойте, Бог слышит вас, только если вы поете. Пойте!
Они вновь пили за здоровье Ребе, танцевали, возносились голосами к ночному небу. В их старых сердцах жила радость.
Потом они устали.
— Я вижу, вы не верите в чудо, — сказал самый маленький. — Во что же вы верите?
— Если б я знал, — ответил я.
— Верьте в чудо, — сказал он, — это не факт, что оно случится, но верьте… Вы не считаете, что существование нашего народа — это уже чудо? А эта лунная ночь?.. Верьте в невозможное, молодой человек.
В голове моей всплыла далекая станция Авоты, которой больше нет, волны залива, Лефиафан и наши заплывы в Яффо
«Делай только то, что невозможно!» — прозвучали его слова.
Все трое были почти ровесниками деда, но не было среди них Мошко Весёлого.
Я достал фото и протянул им. Никто из хасидов не встречал его.
Когда я клал фото в карман, оттуда выпала мезуза.
Старик с очень длинными пальцами поднял ее, сжал в ладони и закрыл глаза.
— Мошко Весёлый, — произнес он и открыл глаза, — вам знакомо это имя?
— Это мой дед, — сказал я, — что вы знаете о нем?
Он снова сжал мезузу.
— Мошко Весёлый, — повторил он, — Мястковка, проснулся ночью в начале века и ушел к Стене Плача. Просил многое, в том числе штаны. Штаны получил.
— Он жив? — спросил я.
— Нет, — покачал головой старик.
— Скажите, ребе, — спросил я, — почему он не вернулся?
Тот прижал мезузу к сердцу.
— Их вейс ништ, — произнес он на идиш, — мезуза молчит, горништ. Их вейс ништ… Я говорил это ещё вашему отцу, в Затоке, на одесских лиманах…
Я часто беседую с отцом.
Он смотрит на меня с фотографии, в белой рубахе; ворот её расстегнут, и он улыбается.
— Папа, — говорю я, — наконец-то сбылась твоя мечта: ты — в Иерусалиме.
— Тут такие же низкие звезды, как в Мястковке, — отец улыбается откуда-то из зелени; сзади него то ли осенние листья, то ли лучи солнца.
— Ты слишком серьёзен, — говорит он, — слишком много переживаешь, брось… Твой дед пел по утрам. Попробуй по утрам петь… Веселей, друг жизни. Всё будет хорошо, — говорит отец.
Он всегда говорил мне это, когда плохо себя чувствовал, а я торопился — то на выступление, то на премьеру.
— Иди, друг жизни, — говорил он мне, — всё будет хорошо.