Игра ангела
Шрифт:
«Тайны Барселоны» вскоре дали жизнь скромной звезде жанра, героине, которую я представлял такой, какой только может представлять femme fatale [5] восемнадцатилетний юноша. Хлое Перманиер была темной принцессой вампиресс. Дама обладала острым умом и в еще большей степени изворотливостью и обожала самые изысканные и новейшие модели корсетов. В романе она действовала как возлюбленная и правая рука таинственного Балтасара Мореля, мозга демонического мира. Морель жил в подземном замке, населенном роботами и зловещими зомби, которые пользовались потайным ходом через тоннели, пролегавшим глубоко под катакомбами Готического квартала. Утонченная Хлое убивала свои жертвы изысканным способом — в гипнотическом танце. Во время танца она сбрасывала одежды, а затем целовала жертву губами, накрашенными ядовитой помадой. Яд парализовал мышцы тела, и тогда женщина душила жертву, безмолвно глядя ей в глаза. Чтобы не отравиться самой, Хлое заблаговременно принимала противоядие, растворив его в бокале «Дом Периньон» наивысшего качества. У Хлое и Балтасара имелся собственный кодекс чести. Они уничтожали лишь негодяев — разбойников, мерзавцев, ханжей, фанатиков, чопорных догматиков и всевозможных придурков. Иными словами, они освобождали мир от тех, кто сживает со
5
Роковая женщина (фр.).
— У вас больше рвения, чем хорошего вкуса, Мартин. Недуг, который вас точит, имеет название, и называется oн grand guignol, [6] что влечет за собой драму так же верно, как сифилис — позор. Ваши достижения, возможно, отрадны, но эта дорога ведет вниз, в никуда. Вы должны читать классиков или хотя бы дона Бенито Переса Гальдоса, [7] чтобы развивать свои литературные запросы.
— Но читателям нравятся новеллы, — запротестовал я.
6
Наименование пьес, спектаклей и отдельных сценических приемов, в основе которых изображение различных преступлений, злодейств, избиений, пыток и т. п. Происходит от названия театра «Гран Гиньоль», открытого в 1899 г. в Париже.
7
Бенито Перес Гальдос (1843–1920) — выдающийся испанский писатель, романист, представитель критического реализма в испанской литературе. Также он принимал деятельное участие в политической жизни страны, был депутатом республиканской партии. Автор около 80 романов, ряда драматических произведений и рассказов. Заметное место в его творчестве занимает реалистическая историческая эпопея «Национальные эпизоды». Эпопея охватывает период от вторжения Наполеона до провозглашения Первой республики середины XIX века.
— Вашей заслуги тут нет. Это вопрос конкуренции, которая чрезвычайно слаба. Ученые зануды ухитряются десятком строк даже осла ввергнуть в состояние кататонии. Стоит только повзрослеть, и запретный плод обретет привкус горечи.
Я кивнул, изображая раскаяние, но в душе слушал музыку заветных слов grand guignol и говорил себе, что любое дело, сколь ничтожным бы оно ни казалось, нуждается в доблестном защитнике, который постоит за его честь.
Я почувствовал себя счастливейшим из смертных, узнав, что некоторые мои коллеги из газеты раздосадованы моими успехами. Их задевало, что мальчишка-посыльный и признанный талисман редакции делал первые шаги в мире слов, тогда как их собственные писательские устремления и амбиции давным-давно зачахли в серых буднях житейских неурядиц. Усугубляло положение то обстоятельство, что читатели газеты с жадностью проглатывали мои скромные творения и оценивали их выше, чем любое другое произведение, сошедшее с печатного станка за последние двадцать лет. Я стал свидетелем неприятной метаморфозы: всего за несколько недель те люди, кого до недавнего времени я считал членами единственной своей семьи, под влиянием уязвленного самолюбия превращаются в злобных судий. Коллеги переставали со мной здороваться и разговаривать. Они с удовольствием совершенствовались в искусстве злословия, отзываясь обо мне за спиной в выражениях, исполненных ехидства и презрения. Мой заметный и необъяснимый успех они приписывали помощи Педро Видаля, а также невежеству и глупости наших подписчиков. Оскорбленные в лучших чувствах, они хором апеллировали к распространенной и весьма удобной национальной парадигме, согласно которой достижение определенной степени признания в той или иной профессиональной области квалифицировалось как неопровержимое свидетельство ущербности и отсутствия достоинства.
В свете столь неожиданного развития событий, не предвещавшего ничего хорошего, Видаль пытался меня подбодрить, но у меня уже начали закрадываться подозрения, что мои дни в редакции сочтены.
— Зависть — это религия серости. Она бодрит посредственные личности, прислушивается к снедающим их страстям и в итоге разлагает душу. Зависть нашептывает оправдания собственному убожеству и алчности, приравнивая их чуть ли не к добродетелям. Зависть внушает уверенность, будто небесные врата открыты лишь для неудачников, кто не оставил по себе достойного следа, ибо растратил жизнь на неприглядные попытки унизить других, отвергнуть и по возможности уничтожить более одаренных соплеменников по той единственной причине, что они таковы, как есть. Ведь на ярком фоне особенно заметны духовная нищета, скудоумие и малодушие посредственных. Блажен тот, кого облаивают идиоты, ибо те не властны над своей душой. Аминь, — заключил дон Басилио. — Если уж вы не родились богатеньким, вам следовало бы сделаться священником. Или революционером. Подобного рода проповеди заставят прослезиться даже епископа.
— Да, вам смешно! — возмутился я. — Но ведь ненавидят-то меня!
Хотя мои труды всколыхнули волну недоброжелательства, возбудив опасение коллег, что мои усилия принесут плоды, лавры популярного автора не окупались. Печальная реальность заключалась в том, что жалованья мне едва хватало, чтобы кое-как сводить концы с концами, покупать книги, которые я успевал прочитать, и снимать каморку в пансионе, притулившемся в недрах переулка по соседству с улицей Принцессы. В пансионе заправляла набожная галисийка, откликавшаяся на имя донья Кармен. Донья Кармен требовала скромности и благочестия и меняла простыни один раз в месяц, в связи с чем советовала постояльцам воздерживаться от соблазна заниматься онанизмом или ложиться в постель в грязной одежде. Устанавливать запрет на присутствие женщин в комнатах не было необходимости: во всей Барселоне не нашлось бы женщины, согласной подняться в эту дыру даже под страхом смерти. Поселившись там, я усвоил, что почти все в жизни можно стерпеть, в первую очередь запахи. И я понял очень отчетливо, что если к чему и следует стремиться в жизни, так это не умереть в подобном месте. В минуты уныния, а такие выпадали очень часто, я говорил себе, что литература остается единственным средством выбраться оттуда
прежде, чем я заболею туберкулезом. И если кого-то это задевало или смущало, мне терять было нечего.По воскресеньям донья Кармен отправлялась к мессе на еженедельное свидание с Всевышним. Пока шла служба, постояльцы пансиона пользовались случаем повеселиться. Все собирались в комнате соседа, самого старшего и опытного из нас — бедолаги по имени Элиодоро. Он с юности мечтал стать матадором, но так и остался комментатором-любителем корриды и обслуживал писсуары на солнечной стороне арены «Пласа Монументаль».
— Искусство боя быков умерло, — вещал он. — Нынче коррида стала доходным делом для жадных торговцев скотом и бездушных тореро. Публика не видит различия между боем быков на потребу толпе и высоким искусством, которое способны оценить лишь знатоки.
— Ай, если бы вам представился шанс, дон Элиодоро, дело пошло бы на лад.
— Так ведь в этой стране торжествуют только бездари.
— Лучше не скажешь.
После традиционного вступления, произносимого доном Элиодоро каждую неделю, наступал час потехи. Сгрудившись тесной кучкой у небольшого оконца, постояльцы сквозь микроскопический проем могли понаблюдать за упражнениями и услышать стоны обитательницы соседнего дома, Марухиты, прозванной Перчиком. Прозвище свое она получила за острый язык и обильное тело, сложением напоминавшее сладкий перец. Марухита зарабатывала на хлеб, надраивая хоромы всяких выскочек, но воскресенья и церковные праздники, обязательные для посещения службы, она всецело посвящала возлюбленному семинаристу. Семинарист тайком прибывал в город на поезде из Манресы и отдавался познанию греховного с похвальным рвением и энергией. Мои соседи как раз прилипли к стеклу окошка, точно тесто для пасхальных крендельков, стараясь не пропустить миг, когда внушительные ягодицы Марухиты взлетали вверх, как на качелях, что очень всех веселило. И тут у входа в пансион раздался звонок. Добровольцев идти открывать не нашлось, поскольку никто не хотел рисковать потерей места в партере, откуда открывался хороший вид. И я отказался от намерения присоединиться к компании, направившись к двери. Когда я отворил ее, моему взору предстало дивное видение, невероятное в столь убогом обрамлении. Дон Педро Видаль во всей красе — с изысканными манерами, внешностью героя-любовника и в шелковом итальянском костюме — стоял с улыбкой на лестничной площадке.
— Да будет свет, — провозгласил он и вошел, не дожидаясь приглашения.
Видаль остановился, обозревая комнату, служившую попеременно столовой и агорой [8] этого ковчега, и досадливо вздохнул.
— Наверное, лучше пройти в мою комнату, — предложил я.
Я повел его к себе. От стен рикошетом отдавались ликующие возгласы и приветственные крики моих соседей в честь Марухиты и ее любовных кульбитов.
— Веселенькое местечко, — заметил Видаль.
— Извольте проследовать в президентские апартаменты, дон Педро, — пригласил я гостя.
8
Агора — площадь в древнегреческих городах, где происходили народные собрания.
Мы переступили порог, и я захлопнул за спиной дверь. Окинув беглым взглядом каморку, он уселся на единственный имевшийся стул и мрачно посмотрел на меня. Не составляло большого труда догадаться, какое впечатление на него должно было произвести мое скромное жилище.
— И как вам?
— Восхитительно. Я готов тоже сюда переехать.
Педро Видаль жил на вилле «Гелиос», монументальном модернистском особняке в три этажа и с башней. Он был выстроен на отрогах холма, возвышавшегося над Педральбес на пересечении улиц Абадеса Олсет и Панама. Дом десять лет назад подарил Видалю отец, надеявшийся, что сын остепенится и создаст семью — предприятие, с которым дон Педро уже запаздывал годков этак на пятнадцать-двадцать. Судьба благословила дона Педро Видаля множеством талантов, в том числе способностью разочаровывать и оскорблять отца каждым своим шагом и поступком. Его дружба с нежелательными личностями вроде меня не способствовала потеплению отношений. Мне хорошо запомнился один случай. В тот день я привез своему ментору кое-какие материалы из издательства и столкнулся в одном из залов виллы «Гелиос» с патриархом клана Видаль. Увидев меня, отец дона Педро приказал принести бокал газировки и чистую салфетку, чтобы вытереть пятно на лацкане пиджака.
— Боюсь, вы ошиблись, сеньор. Я не прислуга…
Он наградил меня улыбкой, без слов разъяснившей, какой порядок вещей заведен в мире.
— Это ты ошибаешься, мальчик. Ты прислуга, отдаешь себе в том отчет или нет. Как тебя зовут?
— Давид Мартин, сеньор.
Патриарх попробовал на вкус мое имя.
— Послушайся моего совета, Давид Мартин. Уходи из этого дома и возвращайся туда, где твое место. Ты избежишь больших проблем и избавишь от них меня.
Я никогда не признавался в том дону Педро, но в следующий миг бегом мчался на кухню за газировкой и салфеткой, а затем потратил четверть часа, отчищая пиджак большого человека. Тень клана простиралась далеко, и сколько бы дон Педро ни изображал из себя покровителя богемы, вся его жизнь являла собой очередное звено в семейной цепи. Вилла «Гелиос» удобно располагалась в пяти минутах ходьбы от большого отцовского особняка, вздымавшегося на самом высоком участке бульвара Пеарсон. На помпезное нагромождение балюстрад, парадных лестниц и мансард издалека смотрела вся Барселона — такими глазами смотрит ребенок на незатейливые игрушки. Каждый день отряд прислуги и кухарка из большого дома (поскольку семейный очаг был именованным объектом, включавшим любое количество объектов, трактовавшихся в династии Видаль как единое целое) прибывал на виллу «Гелиос». Подневольные рекруты мыли и чистили, наводили лоск, гладили и готовили, выстилая лебяжьим пухом ложе комфорта и счастливого забвения обременительных хлопот повседневной жизни, на котором привык почивать мой состоятельный покровитель. Дон Педро Видаль перемещался по городу в автомобиле марки «Испано-Суиса» новейшей модели с собственным шофером Мануэлем Сагниером за рулем, и не исключено, что он ни разу в жизни не ездил на трамвае. Как истинному отпрыску благородного рода, выросшему во дворце, Видалю была неведома печальная обветшалая прелесть мира дешевых пансионов в Барселоне того времени.
— Не стесняйтесь, дон Педро.
— Это место похоже на застенок, — наконец вынес он вердикт. — Не представляю, как ты можешь здесь жить.
— С моим жалованьем — с большим трудом.
— Если нужно, я добавлю, сколько не хватает, чтобы поселиться в квартире, где не смердит серой и мочой.
— Ни в коем случае.
Видаль вздохнул:
— Скончался от гордыни, задохнувшись насмерть. Вот тебе эпитафия, дарю.
Некоторое время Видаль молча бродил по комнате, останавливаясь, чтобы подвергнуть тщательному осмотру мой микроскопический шкаф или выглянуть в окно с выражением величайшего отвращения на лице. Он потрогал зеленоватую краску, покрывавшую стены, и осторожно постучал указательным пальцем по голой электрической лампочке, свисавшей с потолка, словно задавшись целью убедиться, что все содержимое каморки отвратительно.