Игра на разных барабанах
Шрифт:
Однажды вечером, когда было уже совсем темно, я оделась в черное — чтобы еще меньше бросаться в глаза — и вышла во двор. Они сидели вокруг железной бочки, в которой горел мусор. Разговаривали вполголоса, пили пиво, кидая пустые банки во тьму за спиной. Некоторые постукивали ладонями по туго натянутой коже барабанов. Когда они уставали, их место сразу занимали другие, поэтому ритм постоянно менялся, барабаны искали друг друга в потемках. Чем сильнее время пропитывалось темнотой, тем больше рук включалось в барабанный бой, тем четче становился ритм. Не молчали и маленькие барабаны, такие, что легко умещались на коленях или даже в ладони, они особенно часто сбивали ритм, требуя внимания, как легко возбудимые дети, как воробьи. В ту ночь я еще не осмелилась сыграть. Сидела на краю длинной скамейки, наверное, едва заметная в темноте; должно быть, во мраке можно было различить только мое лицо, пятно посветлее, появляющееся и исчезающее, зависящее от яркости пламени. В минуту передышки, когда вахту нес одиночный ритм, я рассказала им о Жижке [34] : давным-давно в моих родных краях жил один безумец, объявивший войну всему миру.
34
Ян Жижка (ок. 1360–1424) — национальный герой чешского народа, полководец. В начале Гуситских войн организовал плохо вооруженные отряды крестьян. Одержал несколько блистательных побед над крестоносцами. Умер от чумы. По преданию, завещал соратникам после его смерти снять с него кожу и натянуть на войсковой барабан.
Ту девушку звали Карла. Днем она всегда появлялась с ребенком, носила его на руках, прижав к груди, или в цветастом платке за спиной. Ей нравилось открывать — как можно выше — длинные смуглые ноги, поэтому она ходила в мини, носила высокие кожаные ботинки на шнуровке, обтягивающие кожаные куртки. А позже я видела ее другую: она прикалывала к своим коротко стриженным волосам целые гроздья ярких косичек, надевала какой-нибудь оранжевый балахон и шла по улице в сторону Собачьей Площадки и дальше, садилась в конце концов за столик открытого кафе, где неторопливо беседовала с такими же, как она, не умолкая даже тогда, когда кормила грудью ребенка.
Я тоже к ней подсаживалась. Заказывала кофе с молоком или белое вино. Мы лениво наблюдали, как осторожные машины в страхе увертываются от бегущих сломя голову пешеходов.
Каролина, опытная барабанщица, говорила, что нужно быть очень внимательной, когда играешь на барабанах. Что от упоения ритмом начинающие часто впадают вроде как в сон наяву. Какая-то часть сознания позволяет ритму усыпить себя, и человек тогда не вполне адекватен, объясняла она. Показала мне также способ, как очнуться, как узнать, не спишь ли ты наяву. Нужно посмотреть на свои ладони. Это тебя отрезвит, ты поймешь, что существуешь, говорила она.
Поэтому, как только я теряла ориентацию — под утро, ударяя в литавры, или днем, слыша барабанный бой под окнами, когда я проваливалась в него, или он пронизывал мои действия, или же настигал меня неожиданно во время еды, — я откладывала приборы, вытирала салфеткой рот и смотрела на свои ладони.
Карла также утверждала, что никогда нельзя быть уверенным, не спишь ли ты наяву. Говорила, что обычной, общепризнанной границей считается переход от сна к пробуждению. Это очень простая теория: все, что со мной происходит, когда я сплю, мне снится, а все, что случается во время дневного бодрствования — явится. Явиться — она первой употребила этот странный глагол. Он мне не понравился. Получалось: того, что явится, на самом деле нет. Будто я не совсем уверена, существует ли это в действительности, или мне только кажется, что существует. Нет, явиться — неподходящее слово, должно быть какое-то другое.
Этой осенью по всему чувствовалось, что грядут перемены. Они уже были заметны невооруженным глазом. Остроносые туфли вытесняли обувь с квадратными мысами, сиреневый боролся с хаки, а черный понемногу заполнял витрины магазинов, оттеснив истеричный красный на боковые улицы.
Я спускалась к ним уже почти каждый вечер. Покончив со своими скучными обязанностями, с этим корпением над бумагами, перекладыванием их из одной стопки в другую, сочинением заметок, формулировкой каких-то не очень нужных предложений и целых абзацев, я доставала из холодильника банку пива или коробку печенья и шла вниз.
Почти никогда там не сидели одни и те же люди. Кто-то присоединялся, кто-то уходил. Отблески огня, горящего в железной бочке, меняли черты лица. Менялись и барабаны. Больше всего мне нравился старый потертый роммельпот — так он назывался. Это был высокий, преисполненный достоинства барабан с отверстием в мембране, через которое был протянут шнур, — роммельпот говорил, исповедовался часами, завывал и пел. Это он здесь царил, а не тот большой турецкий барабан, который приносили двое мальчишек и по которому ударяли потом с одной и другой стороны мягкими колотушками. К роммельпоту выстраивалась очередь, все хотели забыться в этом ритмичном трении, чувственном и хриплом; к утру уже немели руки, и пот заливал глаза, тело слабело, но будто никак не могло насытиться. Этот голод никогда не отступал.
Одна красивая чернокожая девушка приносила индийский дамару с двумя шариками, привязанными ремешками с двух сторон; когда вертишь в руке барабан, шарики ударяют по туго натянутым мембранам, создавая неспокойный, нервный ритм, будто предзнаменование грома, который вот-вот грянет, который уже стоит за горизонтом, уже вскипает и через мгновение обрушится с грохотом на наши тела, как град. Девушка пускала дамару по кругу — всем хотелось стать предвестниками очищающего катаклизма. Маленький тибетский барабанчик, похожий на трещотку, тоже предостерегал и будоражил. Его монотонное пощелкивание было подобно скорбному псалму, жалобе. Всегда приходил кто-нибудь не совсем трезвый, хватался с налету за тамбурин, самый безопасный и знакомый инструмент. Ему это позволялось. Пусть уж у него будет ощущение, что он вернулся в детский сад. Он долбил кулаком
по мембране так, что бренчали жестяные тарелочки, пока этот металлический звук не становился нестерпимым. А когда пьяный тамбурин приводил нас в сознание, к нему, конечно, присоединялся малый барабан, его армейский родственник, и нависала угроза: военный барабан говорил, что приближающийся гром — кульминационный момент битвы, которую надо начинать каждый день заново и которой избежать не удастся. Поднимался невыносимый шум, и тогда вступали все остальные: африканский дундун — хрипящий, имитирующий человеческую речь «говорящий» барабан, тимпан, на котором играли только женщины, многочисленные парные нагары, одиночные барабаны, которые мастерили дома из чего попало, детские барабаны, купленные в магазине игрушек, а также изысканные экзотичные мую в форме рыбы. И только тогда рождалась настоящая симфония свершения — ритмы накладывались друг на друга, резонировали, отставали. Размыкали циклы, нарушали их стройность, чтобы тут же упорядочить и снова замкнуть. Каждый из нас превращался в собственное дрожащее, беспокойное движение и вбирал ритм извне, как нечто более важное, чем жалкий писк нашего «я». Ритм прокатывался по нам, разрушал нас, готовя к приближению грозы. А когда она приходила, мы подчинялись ей, как потокам дождя, — недоверчиво, зажмурив глаза.Потом все замирало. Оставался лишь негромкий звук детского барабанчика, который распределял время симметрично, как часы, — тик-так, тик-так. Ритм создавал время с самого начала. И так происходило несколько раз за ночь. Музыка набирала силу и затихала. Под утро оставался лишь кто-то один, кто, как караульный, следил, чтобы барабанный бой не прекращался.
Это было единственное, что происходило со мной в городе постоянно. Быть может, именно благодаря барабанному бою город еще кое-как сохранял форму, хотя сам он, конечно, не ведал, кому этим обязан.
Мы с Карен подружились, я все меньше времени проводила за своими бумагами и теперь почти ежедневно спускалась к сквотам, к ее кибитке. Мы вместе смотрели телевизор, я занималась ее ребенком, когда она уходила. Я повязывала на бедра платок и заходила в другие повозки, присаживалась на старые диваны и молча смотрела с хозяевами телевизор. У них было шесть телевизоров (один стоял на улице, под деревом, от дождя его защищал большой черный зонт, вбитый в землю), которые всегда показывали разные программы. Поэтому, переходя от одного к другому, можно было видеть целый мир. Войны, пластические операции на Бермудах, дикие звери в саванне, человеческий секс, военные парады в Северной Корее, бесконечные показы мод. Меня часто принимали за Карен, особенно когда при мне был ее ребенок. Я не противилась. Мы обе просиживали послеобеденные часы на лавке в Собачьем Парке и разглядывали женщин в чадрах, закутанных с головы до ног, или бородатых старцев в вязаных шапочках.
Ты умеешь не думать? — спросила она меня однажды. Конечно, — ответила я. Я сидела, откинувшись на спинку скамейки, уставившись на мысы туфель, и погружалась в гущу собственных мыслей: одни были упитанные и упругие, другие слабые и нестойкие, они сплетались в цепочки и почковались, переходили одна в другую, заворачивались под конец как крендель, как черные лакричные леденцы, а потом, полные дрейфующих вверх пузырьков, превращались в желе. Мы — обманчивый поток образов, повторяла Карина с каким-то упоением, особенно когда ей удавалось подкинуть кому-нибудь ребенка и спокойно закурить косячок. Нет никаких постоянных, фиксированных точек, нет направлений, есть только непрерывное перемещение, возникновение и немедленное исчезновение. Поэтому, если совершить путешествие внутрь каждого момента, окажется: то, что мы считаем основополагающими кирпичиками существования, — пустое место между «уже было» и «только еще будет». Мир состоит из пустоты, и, увы, нет слов, чтобы это выразить. А то, что нам кажется реальным, в том числе и мы сами, — ее минутный пароксизм, нарушение совершенства небытия. И что? — допытывалась я, поскольку Карина имела обыкновение надолго умолкать, глубоко затягиваясь и красивыми колечками выпуская дым. Ничего, отзывалась она погодя. Единственное, что нам остается, — вести себя так, будто все это действительно существует, так, как хочется нашему в равной мере нереальному и не привыкшему к небытию телу. Жить так, будто истинно то, что мы минуту назад подвергли сомнению. Подчиняться чувствам и тому, что они говорят. Относиться к этому как к непререкаемым законам. Как к философским эталонам из Севра под Парижем [35] . Каждое утро смахивать небытие с век и погружаться в бурлящий поток иллюзий. Позволять ему себя увлечь и становиться цветным миражом. Но помнить правду.
35
В Севре находится Международное бюро мер и весов, где хранятся международные эталоны основных единиц и выполняются метрологические работы, связанные с разработкой и хранением эталонов и сличением национальных эталонов с международными и между собой.
Я посмотрела на свои ладони.
Сперва я купила шапку с прикрепленными к ней черными косичками. Радужки мои потемнели. В первый раз примерив шапочку перед зеркалом, я увидела, как во мне появилось что-то девчоночье. Надела в придачу к ней широкие штаны, держащиеся на бедрах, тяжелые ботинки и поехала на велосипеде в изменчивый город. И действительно, я была похожим на девчонку существом, ведь такой меня видели другие. Именно такой я отражалась в лицах других людей и чем дальше, тем острее такой себя и ощущала. Я больше не курила, меня перестали занимать бумаги на столе и важные графы в блокноте. Меня тянуло в насиженные места, где гремела музыка, куда набивались мне подобные — тусы перед дискотекой, в парке на берегу городского озера, в интернет-кафешках, где я с упоением открывала странички о моде и Бритни Спирс. Мой голос стал более высоким, писклявым, кожа более гладкой, легче впитывающей запахи ветра и воды. Я встречала других таких, как я, и проводила с ними безоблачные, легкомысленные часы за болтовней. Договаривалась на следующий вечер, не будучи никогда уверенной, что приду.