Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— Как… под машину?

— А так… Всего в этой жизни не предусмотришь, — произнес назидательно. — Она, видно, хороший дебош устроила, как говорится, с музыкой. При всех позорила мужа. Дело было в театре, народищу кругом… А кончилось… Видно, очень довольная, выскочила на улицу, ничего не видела, а тут машина…

Что я должна была думать? К чему Парамонов вел разговор? Мне стоило труда изобразить добавочный идиотизм и провякать:

— Ну надо же… Ну я пойду, а то и так засиделась…

На что намекал Парамонов? Или не намекал, а это мне кажется, потому что начинаю бояться собственной тени?

В пустом коридоре второго этажа было тихо, солнечно и безлюдно. Так показалось мне вначале. Но тут я заметила сквозь оранжерейные резные листья маленькую сухонькую фигурку… Фигурка двигалась из глубины коридора, а остановилась возле двери квартирки, где до недавнего времени жил актер Козинцов. По белым волосам, затянутым на затылке

в орешек, узнала Веру Николаевну. Она что-то делала, принаклонясь над дверной ручкой. У неё упал из рук небольшой голубой букетик. Она не без труда наклонилась, подняла его с ковровой дорожки и опять, как можно было догадаться, принялась прилаживать к ручке. И опять у неё ничего не получилось.

Я вышла из «засады»:

— Вера Николаевна, давайте помогу!

Она, было, вздрогнула, он, узнав меня, улыбнулась:

— А-а, Наташенька, душка…

Но во взгляде её зеленоватых глаз все ещё жила какая-то отрешенность от здешнего, сегодняшнего мира. Ей требовалось усилие, чтобы совсем вернуться из дальней дали в сегодняшний день, судя по всему…

— Ну, попробуй… у меня никак…

Я пристроила голубенькие цветочки неизвестного мне вида на ручку двери так, чтоб они не падали.

— Спасибо, — сказала Вера Николаевна и положила свою сухонькую ручку мне на рукав. — Там Козинцов… Доброты неимоверной. В войну мы с ним колесили по фронтам в одной бригаде. В бомбежку закрыл меня своим телом. Доверчивый, излишне доверчивый… Кому не лень, все этим пользовались. Поверьте, отдал другому первую свою квартиру в Москве! Ему после войны в новом доме выделили жилплощадь. Усовестился, потому, видите ли, что жил один, а у комика Гамова жена и двое детей. Он сыграл, и блестяще, героя в фильме «Морской десант»… Высокое звание получил… и эту квартиру.

Мы как-то незаметно дошли с Верой Николаевной до её апартаментов… Я помедлила на пороге, но она потянула меня за рукав:

— Входите, посидим… что ж…

Она налила себе и мне по чашке чая из китайского, верно, «сливкинского» термоса и продолжала:

— Нынешняя молодежь думает, что раньше и не жизнь вовсе была, а неизвестно что. Но это, душка, не так… Мы жили трудно, но в полную силу. В наше время ценилось целомудрие… Толику уже за то стоит сказать спасибо, что он создал на экране обаятельных, мужественных героев. Они учили несколько поколений любить Родину, ценить, а не проклинать свое прошлое, уважать верность долгу, способность сопереживать слабым, обиженным… Сейчас же что? Любой пакостник, которому дали возможность вылезти на телеэкран, может издеваться над честью и достоинством любого исторического деятеля. Охаивание прошлого стало хорошим тоном для того, чтобы закрывать глаза на сегодняшнее чудовищное положение общества, страны… Ах, да что я… — Вера Николаевна туго-натуго зажала под горлом края белой пушистой кофточки. — Бедный Толя! У него была слабость… Он хотел, как Фауст, вернуть себе молодость…

— А как? Это же нельзя…

— Но ему кто-то внушил, что можно, что он и сейчас молодец. Привечал он здешних девушек, привечал… Зачем он помчался в Петербург? Телеграмма, я слышала, была фальшивой… Я ходила к Виктору Петровичу, интересовалась, как, что… из-за чего сгорела его машина, и он вместе с ней… Говорит, «следствие идет»… Но это не ответ. Это на сегодняшний день отговорка. По телевизору то и дело: «Следствие идет…» Но редко, слишком редко есть итог, ответы на загадочные обстоятельства. Я сейчас должна приготовить свою травяную настойку… Хотя смешно, — Вера Николаевна мелкими шажками направилась к холодильнику, вынула оттуда стеклянную банку с коричневой жидкостью, отлила в чашку. — Пусть согреется… Хотя смешно заботиться о здоровье в моем возрасте. Вам так не кажется?

— Нет. Совсем нет. У каждого своя судьба, свой срок. Как Бог определил.

— Вы верующая?

— Да.

Вера Николаевна встала с кресла, прошлась до крохотной своей прихожей молчком, по уши залезши в белую кофточку, остановилась возле меня, словно затрудняясь что-то предпринять, и, наконец, сказала каким-то новым тоном, словно на пробу, без уверенности, что надо это говорить:

— Вы меня подбодрили. Я пишу воспоминания… решилась, наконец. В надежде, что меня поймут… хоть кто-то, кого-то сумею очаровать ароматом страшных, но по-своему прекрасных сороковых-пятидесятых… — Старушка дернула подбородком в сторону письменного стола, где лежала зеленая общая тетрадь, а поверх — синяя шариковая ручка. — Взгляните. И честно скажите, интересно читать или нет. Я хочу на вас проверить, поймет ли меня молодежь… Это же так важно — понять!..

Она открыла зеленую тетрадь не на первой странице, а где-то в середине и легонько надавила на мое плечо, чтоб я села к столу.

Читать оказалось легко, почерк был достаточно крупный и ясный. Но я поначалу удивилась, к чему была такая долгая подготовка, если мне предстояло узнать о том, что «…

первая немецкая бомба, упавшая на Минск, потрясла меня, тогда молодую артистку местного театра. Вообще, нас всех, мирных жителей, война застала врасплох. Дороги войны стали и моими дорогами. Мне с моей двенадцатилетней доченькой пришлось пробираться к своим через линию фронта. У нас в Ленинграде была родня. Мы спешили туда. Я же не могла даже предположить, что Ленинград станет могилой моей доченьке. Она умрет от голода и болезней. Сейчас это трудно понять, почему дни и ночи проводила в госпитале, помогая выхаживать раненых, а не сидела со своей Нелличкой… Но мне казалось, как и всем, кто был воспитан в преданности идеалам гуманизма. Любви к Отечеству, — нельзя на первый план ставить личное… Ах, Боже мой! Сколько вокруг смертей!»

И вот что дальше, дальше-то! Я уже не читала, а словно глотала слово за словом в спешке и боязни, что кто-то помешает, оторвет, выхватит из рук тетрадку в клеточку: «Ах, Боже мой! Сколько вокруг смертей! Хотя понимаю — не танцзал, богадельня, и все-таки… За каких-то полтора месяца — Мордвинова, Обнорская, Козинцов… Кто следующий? Деточка, что-то в тебе есть такое милое, чистое… Неужели это осталось только на дальних окраинах нашего некогда великого государства? Может быть, я, конечно, ошибаюсь, но почему-то уверена — ты мои откровения мне во вред не употребишь…»

— Никогда! Ни за что! — сказала я вслух.

«Никак, — писала Вера Николаевна, — не могла встать с постели Томочка Мордвинова, пройти к противоположной стене и включить кипятильник! Темная история! Мрак! Ее убили! Ее перед смертью видела Фимочка Обнорская. Проскользнула к ней, когда там никого не было. Она всегда была девочкой с ветерком, веселушка, дегустатор мужчин, но жалостью обделена не была. Она знала, что Тамара больна и лежит. Ее удивляло, что к ней стараются никого не пускать. Объясняют её тяжелым состоянием. Но Фимочка прошла лагеря и улучила момент, когда у Мордвиновой никого не было. Тамара сказала ей кое-что… в сущности, последние слова перед смертью. Возраст их давно примирил. Отдельные вспышки неуемного Томочкиного правдолюбия Фимочка не принимала близко к сердцу. У них было много общих воспоминаний. У них у обеих погибли детки в войну. Они знали лагеря. Они знали и успех у зрителя. Им уже нечего было делить. Фимочка, видимо, сердцем почувствовала, что Томочке надо выговориться, и пришла к ней. Томочка произнесла с трудом странные слова: „Не хочу дарственную! Хочу на свою дачу! Там пионы, флоксы, солнце… У меня сломана нога… Сливкин?.. Боюсь! Врут! Убьют! Помоги! Я без ноги! Сломала!“

Фимочка решила, что это какой-то бред, что Тамара ерунду какую-то порет… Но когда на следующую ночь случился пожар и Тамара погибла… Фима перевозбудилась и решила посекретничать со своей приятельницей-монтажницей, позвонила в Москву, передала той, что говорила ей Мордвинова и про пожар… Я все слышала. Сидела в лоджии и слышала. У нас же теперь у всех окна-двери открыты. Теплынь. Но, видимо, не одна я слышала, а кто-то еще… Иначе же чем объяснить, что в скором времени умирает и вполне жизнедеятельная Серафима Андреевна? Она же только что закончила писать свои мемуары! Триста страниц убористого текста! Она многих тут, и меня в том числе, заразила писательством… Читала нам отрывки. Я несколько раз пыталась прорваться к ней, навестить, но меня не пустили… Сказали, что пока ей трудно общаться, но дело идет на поправку. Когда же она, по сути дела, погибла — распустили слух, будто она даже хвасталась, что убьет Мордвинову за то, что та ей давно ненавистна. Ложь! Выдумка! Тайная и мрачная история! Но как хороши были минуты затишья, когда Ленинград не бомбили! Как хотелось, чтобы эти минуточки длились, и небо не вздрагивало от разрывов, и не рушились дома… Я ещё ничего не рассказала о том, как мы с Томочкой таскали обледенелые ведра с Невы, как стирали кровавые бинты, как пели на два голоса в палатах «Вьется в тесной печурке огонь…» Вообще удивительно было это стремление больных, искалеченных голодающих людей к искусству. Надо было видеть, с каким блеском в глазах все мы, измученные войной, и сестрички, и нянечки, и раненые, слушали по радиотарелке голос незабвенной Ольги Берггольц:

В бомбоубежище, в подвале,Нагие лампочки горят…Быть может, нас сейчас завалит.Кругом о бомбах говорят…Я никогда с такою силой,Как в эту осень, не жила.Я никогда такой красивой,Такой влюбленной не была…

Это — чистая правда. Берггольц сказала её за всех нас, блокадников…»

В дверь постучали и сразу же вошли. Аллочка, чистенькая, свеженькая, улыбчивая, как всегда.

— Ах, и ты, Наташа, здесь…

— Я её задержала… попросила прочесть страничку мемуаров.

Поделиться с друзьями: