Игра в классики
Шрифт:
– Мне кажется, с ним уже было такое в день, когда мы встречали его в порту, – сказала Талита. – Трудно объяснить, он ведь даже не взглянул на меня, и вы оба вышвырнули меня, как собачку, да вдобавок с котом под мышкой.
– Объектом Мелкого выращивания, – сказал Тревелер.
– Он спутал меня с Магой, – стояла на своем Талита – А все остальное должно было произойти так же обязательно, как обязательно перечисление у Сеферино, одно за другим.
– Мага, – сказал Тревелер, затягиваясь так, что лицо его высветилось в темноте, – тоже уругвайка. Поэтому вполне закономерно.
– Дай мне рассказать, Ману.
– Лучше не надо. Ни к чему.
– Сначала пришел старик с голубем, и тогда мы спустились в подвал. Пока мы спускались, Орасио все время говорил про дыры, которые не дают ему покоя. Он был в отчаянии, Ману, страшно было видеть, каким спокойным он казался, а на самом деле… Мы спустились на лифте, и он пошел закрывать холодильник, просто кошмар.
– Значит,
– Это совсем не то, – сказала Талита. – Дело не в том, что мы спустились. Мы разговаривали, но мне все время казалось, будто Орасио находится совсем в другом месте и разговаривает с другой женщиной, ну, скажем, с утонувшей женщиной. Мне только теперь это в голову пришло, Орасио никогда не говорил, что Мага утонула в реке.
– Она и не тонула, – сказал Тревелер. – Я уверен, хотя, разумеется, не имею об этом ни малейшего понятия. Но достаточно знать Орасио.
– Он думает, что она умерла, Ману, и в то же время чувствует ее рядом, а сегодня ночью ею была я. Он сказал, что видел ее и на судне, и под мостом у авениды Сан-Мартин… Он разговаривает не так, как во время галлюцинаций, и не старается, чтобы ему верили. Он разговаривает, и все, и это – на самом деле, это – есть. Когда он закрыл холодильник, я испугалась и что-то, уж не помню что, сказала, и он так посмотрел на меня, как будто смотрел не на меня, а на ту, другую. А я вовсе не зомби, Ману, я не хочу быть ничьим зомби.
Тревелер провел рукой по ее волосам, но Талита нетерпеливо отстранилась. Она сидела на кровати, и он чувствовал: ее бьет дрожь. В такую жару – и дрожит. Она сказала, что Орасио поцеловал ее, и хотела объяснить, что это был за поцелуй, но не находила слов и в темноте касалась Тревелера руками, ее ладони, как тряпичные, ложились ему на лицо, на руки, водили по груди, опирались на его колени, и из этого рождалось объяснение, от которого Тревелер не в силах был отказаться, прикосновение заражало, оно шло откуда-то, из глубины или из высоты, откуда-то, что не было этой ночью и этой комнатой, заражавшее прикосновение, посредством которого Талита овладевала им, как невнятный лепет, неясно возвещающий что-то, как предощущение встречи с тем, что может оказаться предвестьем, но голос, который нес ему эту весть, дрожал и ломался, и весть сообщалась ему на непонятном языке, и все-таки она была единственно необходимой сейчас и требовала, чтобы ее услышали и приняли, и билась о рыхлую губчатую стену из дыма и из пробки, голая, неуловимо-непонятная, выскальзывала из рук и выливалась водою вместе со слезами.
«На мозгах у нас короста», – подумал Тревелер. Он слушал что-то про страх, про Орасио, про лифт, про голубя; постепенно уху возвращалась способность принимать информацию. Ах, так, значит, он, бедный-несчастный, испугался, что он ее убил, смешно слушать.
– Он так и сказал? Трудно поверить, сама знаешь, какой он гордый.
– Да нет, не так, – сказала Талита, отбирая у него сигарету и затягиваясь жадно, как в немом кинокадре. – Мне кажется, страх, который он испытывает, – вроде последнего прибежища, это как перила, за которые цепляются перед тем, как броситься вниз. Он так был рад, что испытал страх сегодня, я знаю, он был рад.
– Этого, – сказал Тревелер, дыша, как настоящий йог, – даже Кука не поняла бы, уверяю тебя. И мне приходится напрягать все мои мыслительные способности, потому что твое заявление насчет радостного страха, согласись, старуха, переварить трудно.
Талита подвинулась немного и прижалась к Тревелеру. Она знала, что она снова с ним, что она не утонула, что он удерживает ее на поверхности, а внизу, в глубинах вод, – жалость, чудотворная жалость. Оба они почувствовали это одновременно и скользнули друг к другу как бы затем, чтобы упасть в себя самих, на их общей земле, где и слова, и ласки, и губы закручивались в один круг, ах эти успокаивающие метафоры, эта старая грусть, довольная тем, что все вернулось к прежнему, и что все – прежнее, и ты по-прежнему держишься на плаву, как бы ни штормило и кто бы тебя ни звал и как бы ни падал.
(—140)
134
Следует помнить, что сад строгой планировки в так называемом «французском стиле», где клумбы, газоны, дорожки расположены в строго геометрическом порядке, требует высокого уровня знаний и большого ухода.
И напротив, в саду английского типа легко скрадываются все просчеты, которые может допустить садовод-любитель. Несколько кустов, квадрат газона, грядка с цветами вдоль стены или живой изгороди – все это, не броское, вперемежку, составит основные элементы декоративного и очень практичного ансамбля.
Если, к несчастью, отдельные экземпляры не дадут ожидаемых результатов, их очень легко пересадить в другое место; и они не будут создавать ощущения несовершенства или неухоженности всего сада в целом, поскольку остальных цветов, разбросанных разноцветными пятнами, различных по высоте, всегда хватит,
чтобы радовать глаз.Этот способ планировки, чрезвычайно ценимый в Великобритании и Соединенных Штатах, называется mixed border, т.е. «смешанный газон». Цветы, высаженные таким образом, сплетаются, перемешиваются друг с другом, как если бы они выросли сами по себе, и придают саду естественный вид, в то время как высадка цветов на строго квадратных и круглых клумбах всегда вносит определенную искусственность и требует безупречности и совершенства.
Другими словами, как по соображениям практического, так и эстетического свойства садоводу-любителю следует посоветовать mixed border.
340
Альманах «Ашетт» (фр.).
(—25)
135
– Ну просто пальчики оближешь, – сказала Хекрептен, – я два съела, пока жарила, воздушные, да и только.
– Завари еще мате без сахара, старуха, – сказал Оливейра.
– Сию минуту, дорогой. Только переменю тебе холодный компресс.
– Спасибо. Как странно есть пончики с завязанными глазами, че. Так, наверное, тренируют тех, кто будет открывать для нас космос.
– Ты про тех, которые летают на Луну в специальных аппаратах? Их засовывают в капсулу или что-то вроде, так?
– Совершенно верно, и дают им пончики с мате.
(—63)
136
«Мне было бы трудно объяснить, почему в одной и той же книге я публикую поэмы и отрицаю поэзию, соединяю дневник мертвеца с заметками прелата, моего друга…».
Georges Вataille, «Haine de la po'esie» [ 341 ]
(—12)
341
Жорж Батай, «Ненависть к поэзии» (фр.)
137
Если объем или тон произведения начинают вызывать мысль, что автор хочет подняться до итоговых сообщений, срочно показать, что ему грозит совершенно противоположное – остаться с ничтожными результатами.
(—17)
138
Иногда мы с Магой вдруг принимаемся осквернять воспоминания. Причины могут быть самые чепуховые: не задалось настроение или тоска взяла, как бывает, когда долго смотришь в глаза друг другу. Слово за слово, и разговор, похожий на изодранный в клочья лоскут, выводит нас на воспоминания. Два совершенно различных мира, чуждых друг другу и почти всегда непримиримых, встают за нашими словами, и, будто мы сговорились, рождается издевка. Обычно начинаю я, с презрением вспоминаю свой прежний культ друзей, как был верен я и как меня не поняли, чем отплатили за верность, вспоминаю смиренное упорство, с каким носил плакаты на политических демонстрациях, вспоминаю интеллектуальные споры и страстные любови. Я смеюсь над собственной подозрительной честностью, которая столько раз оборачивалась медвежьей услугой и для меня и для других, в то время как предательство и бесчестность плели свою паутину; я не мог им помешать, а только признавал, что на глазах у меня творятся предательство и бесчестные поступки, а я ничего не сделал, чтобы воспрепятствовать им, оттого вдвойне виновен. Я насмехаюсь над своими дядьями, беспорочно приличными, сидящими в дерьме по горло, однако в белоснежных крахмальных воротничках. Они бы рот раскрыли от изумления, скажи им, что они вляпались, ведь один свято верит в Тукуман, а другой – в Девятое июля, и оба являются образцом беспорочно-аргентинского духа (это буквально их выражения). И все-таки воспоминания у меня о них остались хорошие. А я все-таки топчу эти воспоминания в дни, когда на нас с Магой нападает парижская хандра и нам хочется сделать друг другу больно.
Но вот Мага перестает смеяться, чтобы спросить меня, почему я говорю такие вещи о своих дядьях, и я чувствую, что мне хотелось бы, чтобы они оказались тут и слушали нас под дверью, как старик с пятого этажа. Я тщательно обдумываю ответ, потому что мне не хочется быть несправедливым или преувеличивать. И еще – хорошо бы это пошло на пользу Маге, которая никогда не разбиралась в нравственных вопросах (как Этьен, только менее эгоистичная, она верит в ответственность перед настоящим моментом, перед тем моментом, когда нужно быть добрым или благородным; по сути, причины носят такой же гедонистический и эгоистический характер, как и те, что движут Этьеном).