Игра в жизнь
Шрифт:
Вечер Мы выходим на улицу. Мы задираем головы и внимательно смотрим — где еще горит свет? Должно быть темно. Совсем темно! Нам не приходит в голову, что уличные фонари-то горят! Иначе мы вообще не нашли бы, где что — где двор, где улица. Ну, что с нас возьмешь — нам по четыре года. Нам приказали, нам доверили, вот мы и... Нам сообщили страшный пароль: «нарушение светомаскировки». И вот мы стоим, задрав головы, и смотрим на дома. Вот он, свет! ВРАГ!
Надо определить лестницу, этаж, номер квартиры. Надо бежать бегом и звонить и стучать. Дверь открывает шпион и говорит: «Вам чего, дети?» Нас смущает, что он говорит по-русски. Но мы догадываемся, что это он притворяется, чтобы мы не догадались. Но мы-то догадываемся! Мы говорим страшный пароль: «У вас нарушение светомаскировки».
«Ой,
Итак, этот кусок Фонтанки — черные ходы. А парадные — на параллельной улице, Толмачёва. По старинке ее иногда называют Караванной, но для нас она Толмачёва. Толмачёв был мальчиком двадцати с чем-то лет и погиб в Гражданскую войну. Он совершил подвиг, стал героем, и вот в его честь назвали улицу. А сейчас я думаю — может быть, он, как мы, дурачки, ходил с каким-нибудь устрашающим паролем, мечтал найти шпиона и... нарвался однажды го ли на психа, то ли на человека с ружьем... Нет, нет... не насмешничаю. Земля пухом всем погибшим... всем несмышленым... Это я так... скепсис преклонного возраста.
Но улица Толмачёва (Караванная) — это знаменитая улица. Длиной она меньше километра, а перечислю, что на ней есть, — не поверите!
Зимний стадион, Дом кино, детский кинотеатр «Родина», чуть правее Дом радио — отсюда все передачи, постамент памятника Гоголю (в 48-м году ставили — я присутствовал, — но самого памятника до сих пор нет), выход из кинотеатра «Аврора» — каждые полтора часа круглый год каждый день оттуда вываливается толпа прямо напротив наших окон. И наконец, знаменитая булочная на углу Невского с потрясающим (во все времена) кондитерским отделом. Напомню еще, что одним концом улица упирается в цирк, а другим — в Аничков дворец (городской Дворец пионеров). Чего еще надо?
Тут мы и живем — Толмачёва, дом 26, квартира 8. К нам два звонка. К Каплунам — один. К Залесским — три. К Лиде — четыре. К Праховым, Гурьеву и Никитину — вход с черной лестницы, там звонок общий, или стучать. Квартира проходная. Телефон коммунальный, А 5 26 39.
Думаете, сочиняю? Привираю подробности? Нет! Много было квартир в моей жизни, много было номеров телефонов — перезабыл. А этот — А 5 26 39 — помню. И вот еще: прошло пятьдесят лет, и в 99-м году в городе Нью-Йорке на концерте в Карнеги-холл получаю записку: «Сережа! Это я, Лина Каплун с Толмачёва, к нам был один звонок. Я тебя подожду у выхода после конца. Хочу тебя повидать».
К Каплунам был один звонок, но комнат у них было две — на четырех человек. Они считались богатыми. У всех остальных было по одной комнате. У нас на троих 26 метров квадратных, два больших окна и высокие потолки — очень даже прилично. Правда, круглая зеленая печка, дрова возле нее и мамин рояль съедали половину комнаты, но ничего, жить можно.
И жили. С 38-го по 70-й год. С перерывом на войну.
Думаете, я хочу вас поразить бедностью или, скажем, скромностью жилья? Ни в коем случае. Обделенными мы себя не чувствовали. А район! Район-то чего стоит! Невский от нашей парадной — пятьдесят четыре шага. За углом знаменитая Книжная лавка писателей, далее лучшая в городе аптека — это уже угол Фонтанки. И... вот они... БРОНЗОВЫЕ КОНИ НА АНИЧКОВОМ МОСТУ, укрощенные молодым, божественно прекрасным мужчиной. Ах какая все-таки красота — эти четыре большие, такие натуральные композиции Как все соразмерно! Как гладко и точно! Как славно! И эта гордая подпись по краешку постамента: «Лепил и отливал баронъ Петр Клодтъ».
Кони при мне, или я при конях... но, когда вижу их наяву, или в кино... или на картинке, думаю — мой город.
От аптеки пересечь Невский, и вот мы вышли к углу Аничкова (Аничковского) дворца. Вообше-то Аничков — это целый комплекс дворцовых зданий. По для меня роднее именно это — более низкое, с главными
воротами на Фонтанку. Здесь были кружки по интересами Ленинградского дворца пионеров. В 48-м году я поступил в кружок художественного слова Бориса Федоровича Музалева. Честно говоря, хотелось мне в театральный, но он в то время закрылся. Хотелось (очень хотелось!) играть на сцене, но, что поделаешь, пришлось, заложив руки за спину и задрав подбородок, читать довольно нудные, не увлекающие меня стихи. Пришлось, прежде чем самому прочесть, выслушивать двадцать моих сотоварищей с не менее нудными стихами и на этом учиться главной доблести моей страны — терпению.Впрочем, были и радости. Радости, до сих пор не забытые. Радостью был сам Борис Федорович. Это был отставной артист, и слово «АРТИСТ» было все-таки главным в этом сочетании. Живой ум, живой глаз, юмор — качеств этих было вполне достаточно, чтобы мы, его ученики, искренне ею полюбили.
Стихи, повторяю, наводили на меня скуку. И я нашел свою радость в прозе. Это был отрывок из романа Н. Островского «Как закалялась сталь». Мне нравился роман, мне нравился и отрывок. А всем вокруг (сразу!) ужасно понравилось мое исполнение этого отрывка. Меня стали всюду выдвигать. Раз двадцать я выступил в разных концертах. Я достиг пика блаженства от успеха и сознания собственной силы. Потом сила стала куда-то исчезать. А потом исчез и успех. Я узнал первый в жизни творческий кризис.
Причиной успеха — я убежден в этом! — была моя мама, Евгения Михайловна, педагог фортепьяно в детской музыкальной школе Калининского района, что на улице Комсомола возле Финляндского вокзала.
Отец в это время был исключенным из партии безработным. Он мучительно искал выхода из безденежья и депрессии. Жили мы на заработки мамы — зарплата в школе плюс... ученики. В нашей единственной комнате четыре часа в день звучал рояль (подаренный бабушкой в день, когда мама блестяще окончила Петроградскую консерваторию) и звучал мамин голос: «Руку не вали!.. Легато, легато... педаль убрать!.. Смотри в ноты!»
Со мной мама роялем не занималась. Я уворачивался, а она не настаивала А вот мое «художественное чтение» она находила время и слушать, и корректировать. «Весь зал битком набит говорливой молодежью» — этой фразой начинался мой отрывок. Сто раз (а может быть, двести) я начинал, а мама прерывала меня: «Не с той ноты начал», «Не рви фразу!», «Определеннее ставь точку!».
Ой, как я кричал! «Мама! Ты же не слушаешь дальше! Откуда ты знаешь, с какой ноты надо начинать?! Ты с такой, а я с такой!»
А мама отвечала «Надо слышать, с какой ноты автор начинает. И куда ведет».
Незаметно, с диким сопротивлением я впитывал законы ритма — те законы музыки речи, которыми так владела моя мама. Отсюда и успех! Отсюда и кризис — овладение законом не дает гарантии! Нужно непрерывное обновление внутри себя. А этого я не умел и в те времена даже не знал, что это необходимо.
Как всегда в моей насквозь идеологизированной стране, чем больше угасал я творчески, тем активнее меня «выдвигали». Меня назначили участвовать в очень ответственных, совсем «взрослых» концертах. Я должен был читать стихи перед каждой песней знаменитого детского хора Дворца пионеров. Голоса были звонкие, песни, так сказать, дежурные, а стихи... — чудовищные. Одно особенно запомнилось:
Шумят леса, зеленые леса, Партизаны проходят лесами... И творят чудеса... Верим мы в чудеса, Которые делаем сами.Этот стих преследовал меня даже во сне. А еще я читал о лесополосах, оживляющих пустыню (и тогда уже знали, что это вранье), о том, что мы за мир во всем мире (и тогда уже подозревали, что это не совсем гак). Концерты стали мукой. Борис Федорович болел и не мог вмешаться. А до меня донеслись слухи, что есть самодеятельный театрик в педучилище. Учатся там одни девочки, и они для исполнения мужских ролей наводят себе углем усы под носом. Им позарез нужны мальчики. А никто не идет — боялся.