Играл духовой оркестр...
Шрифт:
— Для симфонии мы, брат, слабы, но постараемся…
Михаилу льстила его былая осведомленность в музыке и то, что когда-то он сам играл на аккордеоне и гитаре, что в глазах оркестрантов выглядит толковым собеседником и заказчиком.
От музыкантов он уехал в магазин, купил ящик водки, кое-чего из снеди, заглянул в оранжерею, набрал охапку пышных гладиолусов. Эти хлопоты разгоняли в нем траурную хмурь, им все полнее завладевало ощущение того, что организация похорон — лишь очередное срочное дело в цепи его каждодневных хлопот, которое он выполнит с обычным рвением и удачливостью, за что будет вознагражден.
VIII
Хоронили
Музыканты, блестя трубами, шли за гробом, важные и строгие. Вся толпа, особенно мальчишки, больше глазели на них, чем на Нюшу в гробу. Звучно и торжественно-печально лились медные голоса. Отдаваясь в самом сердце, ухал барабан.
Играл духовой оркестр, тяжелыми вздохами скорби созывал, притягивал людей.
Как желал и предполагал Михаил, на похороны вывалила вся деревня: ведь с таким оркестром тут никогда и никого еще не хоронили.
НЕБО ДЕТСТВА
В новой квартире Натальин прожил больше года, но ему казалось — несколько дней. Будто вчера плясали, рябили острыми каблучками податливый, нетвердо еще просохший пол… Натальин помнит, как за полночь распроводил он гостей, вернулся домой пьяным от радости и вина, от какой-то посвежелой любви к жене, сынишке, к жизни.
Эти часы и остались в памяти: веселые лица, щедрый шум новоселья. А потом стало тихо в доме. Время бежало споро и бесследно: как столбы на степной дороге походили друг на друга дни.
По утрам Натальин выходил на балкон второго этажа, закуривал и, ежась от рассветной сырости, скучно оглядывал пустынный двор, сжатый с четырех сторон пятиэтажными коробками. Сотнями распахнутых форточек и окон, словно открыв сонные рты, дома пили тихую, устоявшуюся за ночь свежесть. Там и сям резко вскрикивали будильники — городские петухи. На балконах и в окнах появлялись заспанные люди. Гулко хлопали двери в подъездах. Осипло, картаво перекашливались у гаражей озябшие мотоциклы… Все двигалось, торопилось, разъезжалось.
«Людно-то, людно, да человека нет», — вздыхал иногда Натальин, словно упрекал кого-то, хотя чувствовал собственную вину: столько прожить в доме и не найти среди соседей близкого по складу человека. Другим, поглядишь, пустяк — завязать знакомство. Схлестнулись в домино или в картишки и готово — приятели. Натальин даже шахматы считал никчемной среди прочих дворовых забав. Когда чемпион двора Зосим Наумович, ласковый прихрамывающий бодрячок, попытался однажды доказать ему, что шахматы развивают маневренность мысли, смекалку и прочие тактические достоинства, Натальин раздраженно отмахнулся:
— Верни мне взвод разведчиков… и я угроблю батальон, если потребуется. А в теплой комнатке, за удобным столиком меня одолеют, согласен, обхитрят и в плен возьмут. Шах, мат — и руки вверх. Но если там… где кровь, люди гибнут… когда пули, а не часики тикают!.. Мальчишество все это — короли, пешки…
Зосим Наумович не стал тогда спорить, с улыбкой отошел в сторонку, а Натальин, глядя на его малиновую шею, мрачно задумался: почему всегда улыбается этот ласковый толстячок? Пошли его к черту, а он в ответ — улыбку. Натальину казалось, что, поднявшись к себе домой, Зосим Наумович, хихикая, потащит жену к окну и скажет: «Погляди на этого шизофреника». Он чувствовал на спине груз воображаемых насмешек, и что-то мучительно-неразрешимое давило душу. Но обиды не было: ведь ни Зосим Наумович и никто из соседей не знали о том, что Натальин
в свои горячие девятнадцать лет действительно командовал взводом разведчиков. Где-то в старых документах лежат его боевые ордена. Но кому это нужно?.. И вообще, откуда он, Натальин, взял, что Зосим Наумович смеется над ним? Может быть, этот дворовый чемпион по шахматам хороший человек и жена его милая женщина. Кто знает…После работы и легкого ужина Натальин, если не было домашних дел, выходил во двор с газетой. Иногда к нему подсаживался усатый бритоголовый Корчанов, сосед, что жил напротив, дверь в дверь, кивал на столик в беседке:
— Пойдем забьем.
Натальин мотал головой, а когда Корчанов подыскивал компаньонов и начиналась азартная игра, он откладывал газету и, видя, как четыре мужика дубасят по столу, хохочут, болтают о всякой ерунде, завидовал им, завидовал тому, как у них все просто и весело, и одновременно осуждал это: и бестолковую лихость ударов по столу («костяшки можно положить в рядок и без ошалелого стука»), и пустой разговор («сели за стол чужими, такими же и встали»).
В подъезде он часто сталкивался с высоким, по-стариковски сутуловатым парнем в роговых очках. У парня было красивое и какое-то стабильно-недоступное лицо. При встрече он нагибал голову, смотрел поверх очков, в упор, и был похож на быка, готового пырнуть. «Вот и поговори с этим очкариком… — скучно улыбался Натальин и ругал себя: — Зачем я так о людях? Отдыхают люди. Ну и пусть отдыхают кто как умеет».
Эти встречи, разговоры наводили Натальина на грустную мысль о том, что городские люди сближаются легко, наспех, думают друг о друге не то, что есть на самом деле, и поэтому все у них получается как-то не так.
И часто вспоминалась Натальину недавняя жизнь в маленьком степном поселке, где он до перевода в областное геологическое управление работал буровым мастером. Домики поселка просторно и весело рассыпались по склону холма, загораживаясь друг от друга зеленью. Однако каждая семья была там на виду, верно и строго оценена сельским людом… А тут в одном подъезде с полсотни человек. Рядом живут, а на деле словно за тридевять земель.
«Людно-то людно, да человека нет», — вздыхал Натальин и от душевного одиночества спасался в семье. С Борькой, сынишкой, раздобыли и установили в комнате аквариум, смастерили самокат, журнальный столик из пенопласта. Возились, хлопотали по вечерам. Однажды Борька сказал отцу:
— Сделай мне, папа, змея, чтоб летал…
— Можно, — ответил Натальин. Он нашел в кладовке кусок старой фанеры, настругал реечек, взял газету, ножницы, клей и стал вспоминать. Как, из чего он делал змеев тогда, тридцать лет назад?
Мысли понесли его в далекое, хорошее время — нарядное, солнечное, без длинных ночей, осенней хмури и грязи, без ледяной стужи и пыльных бурь, — туда, где, конечно же, все это было: и мороз, и грязь, и ветер, но было другим — мороз жгуче-горячим и радостным, грязь и лужи — теплыми, веселыми, хотелось не обходить их, а топать напропалую и немножко захлебнуть ботинками воды. А ночи… ночей, кажется, совсем не было. Была какая-то счастливая усталость после беготни и смеха, и, чтобы скорее пришло утро, требовалось лишь закрыть глаза…
К склеенной из бумаги и реечек плоскости полагалось привязать хвост, из ниток уздечку сделать и учесть еще много точных мелочей, без которых змей не станет змеем и не полетит.
Натальин вспоминал. И эти воспоминания, и эта творческая возня в содружестве с весело-конопатым, смекалистым Борькой — все вдруг оказалось такой нечаянной радостью, что даже не верилось — вот так ни с чего, от какой-то пустяковины.
Когда змей был готов, за окном уже чернела ночь.
— Скорее бы утро, — вздохнул Борька.