Их последняя встреча
Шрифт:
И тогда Сизек проговорил вполголоса, так, чтобы слышала только она:
— Не думал, что такой огонь может исходить от человека, чьей пресной внешности соответствует только тусклость ее поэзии. Полагаю, есть женщины, которым интересна эта ерунда? Думаю, это те, кто регулярно читают любовные романы. Наверное, там крутятся неплохие деньги? Нет?
Линда воспроизвела его полушепот.
— Не пытайся меня трахнуть, — изрекла она, пробуя это слово на незнакомом человеке.
Сизек был ошарашен, пусть только мгновение, но Линда сочла это победой. Она снова глянула на австралийца.
Нарочито медленно, чтобы не казаться убегающей, Линда повернулась и пошла к двери.
«Мне понравилось это слово, — подумала она, выходя из комнаты. — Оно хорошо звучало. Оно хорошо чувствовалось».
Остаток своего гнева она выместила на кнопке лифта, которая как будто специально отказывалась подавать кабину. Подошла пожилая пара и остановилась рядом. Из номера где-то по коридору доносились ритмичные всхлипывания женщины, напряженные и продолжительные — там занимались любовью. Пожилая пара застыла от смущения. Линда им сочувствовала и хотела подыскать остроумное замечание, чтобы разрядить обстановку, но вместо
Квартира Винсента в Бостоне была не похожа ни на что другое, что ей доводилось видеть прежде, — безо всяких украшений и аскетичная, как учебная аудитория. В центре стоял чертежный стол, который можно было наклонять под разными углами. На стенах висели черно-белые фотографии, одни — членов огромной семьи Винсента (прошли месяцы, прежде чем она выучила все имена), другие — снимки окон, которые захватили его воображение: строгие колониальные «двенадцать на двенадцать», громадные сложные фрамуги, глубоко утопленные в кирпич, простые боковые окна рядом с филенчатой дверью. Комнаты были чистыми и до странности пуританскими. Иногда, когда Винсент по выходным уезжал на короткое время, она садилась за его чертежный стол с блокнотом и ручкой и писала небольшие заметки, нечто вроде писем к себе самой — писем, которые Винсент никогда не увидит. Он не знал ее обеспокоенной, потому что познакомился с ней в счастливое время, когда она смеялась; и, как оказалось, у нее не было никакого желания портить неприятными историями из своего недавнего прошлого то счастье, которое она нашла с ним. Поэтому ей в конце концов удалось выглядеть такой, какой он ее воспринимал: разумной и практичной (что было в значительной степени правдой), расслабленной и непринужденной в постели, склонной смеяться над слабостями других и своими собственными. Когда Винсент впервые привел ее в свою квартиру, он приготовил ей еду — спагетти в красном соусе: итальянец — ирландке. Соус был однородный и густой, и ей показалось, что он не имел почти ничего общего с теми помидорами, которые она когда-либо ела или видела. Линда, раньше легкомысленно морившая себя голодом, ела жадно, создавая о себе впечатление, как о женщине с аппетитом, — впечатление, которое подтвердилось и в постели, когда она, и здесь изголодавшаяся, отвечала своему новому любовнику с почти животной жадностью (гладкая кожа Винсента навела ее на мысль о тюленях). И это не было ложью, потому что с Винсентом она хотела быть именно такой: женщиной крепкой и здоровой, — и она была ею. Линда подумала, что это, вероятно, не так уж необычно — быть другой с другим мужчиной, потому что все роли изначально находятся внутри тебя, ожидая, когда будут востребованы тем или иным человеком, тем или иным набором обстоятельств, и ей приятно было сделать такое открытие. Настолько, что когда в конце этого первого замечательного уик-энда, проведенного вместе, Линда вернулась в свою квартиру на Фэрфилд, она отпрянула при виде ванной на платформе и единственной пластмассовой тарелки на подставке для посуды. Она тут же пошла и купила еще тарелок и покрывало «маримекко» для кровати, чтобы не отпугнуть Винсента. Когда Винсент пришел в первый раз, встал в дверях ее квартиры и огляделся, он соотнес обстановку с человеком, которого знал (это как проектирование дома, позже сказала себе она, только наоборот). И Линда тоже стала воспринимать свою квартиру по-другому — просто как неукрашенную, а не как жалкую.
Мария родилась легко, но Маркус (и это было знаком) — болезненно трудно. К тому времени они жили в доме в Бельмонте, каждый угол которого раздражал Винсента своим банальным дизайном и небрежным исполнением (Винсент, сын подрядчика, сразу замечал плохо подогнанный стык, стоило ему увидеть его). Линда не преподавала, а Винсент начал собственный архитектурный бизнес, вкладывая все зарабатываемые деньги в дело (и это правильно, думала она), оставляя в семье совсем немного; иногда у них были напряженные времена, когда маленькие дети и неоплаченные счета портили им настроение. Но в основном она вспоминала эти ранние годы как хорошие. Когда Линда сидела в их маленьком заднем дворе (гриль, качели, пластмассовый бассейн) и наблюдала, как Винсент сажает вместе с детьми помидоры, ее наполняло приятное изумление: вопреки всем трудностям она это получила, они создали с Винсентом семью. Она не могла представить себе, что бы с ней сталось, не случись этого, ибо альтернатива виделась ей лишь в долгой, пульсирующей головной боли, от которой не было избавления.
Однажды утром, когда Маркус еще спал, а Мария была в детском саду, Линда села за кухонный стол и написала не письмо к себе самой, а стихотворение — письмо другого рода. Стихотворение было об окнах, о детях, об оконных стеклах, о тихих приглушенных голосах, и в течение нескольких следующих дней она обнаружила, что, когда писала, перерабатывала образы и шлифовала фразы, время текло по-другому, устремлялось вперед, и она часто была поражена, когда, посмотрев на часы, обнаруживала, что опоздала забрать Марию или что Маркус проспал слишком долго. Ее воображение постоянно работало: даже когда Линда не писала, она то и дело набрасывала рифмованные строки и странные сочетания слов и вообще была погружена в свои мысли. Настолько, что Винсент заметил и сказал ей об этом, и она, которая месяцами писала тайно, достала кипу своих бумаг и показала ему. Пока он читал их, Линда терзалась волнением, поскольку в стихах проявлялась та ее сторона, о которой Винсент не знал и мог не хотеть узнать (хуже того, его могло заинтересовать, кто знал Линду такой, ведь некоторые стихи были о Томасе, даже когда ей так не казалось). Но Винсент ничего не спросил, а сказал лишь, что стихи замечательные; похоже, на него по-настоящему произвело впечатление то, что жена тайно вынашивала свой талант, о котором он ничего не знал. И все это стало для нее настоящим даром, она принялась писать с удвоенной энергией, и не только когда детей не было дома или они спали, но и поздно ночью, изливая слова на бумаге и придавая им форму образов, которые можно было удержать в голове. Винсент никогда не сказал: «Не пиши таких слов о другом мужчине» (или позднее о нем самом), освободив ее от самой строгой цензуры, которая только может быть, — от страха причинить боль другим людям.
По вечерам она стала посещать поэтический семинар и была поражена нудными и чрезмерно исповедальными работами тех, кто ее окружал. Ободренная этим, она впервые отправила свои работы в небольшие литературные
журналы, и все они в первые месяцы отвергали ее стихи (однажды по ошибке ей направили даже письмо, предназначенное для другого человека, и это позволило ей съязвить по поводу того, что они уже начали отвергать стихи, которых она не писала). Чтобы прогнать чувство отчаяния, Линда шутила, что может обклеить ванную комнату уведомлениями об отказах, которые она решила воспринимать не как призыв остановиться, а как приглашение для участия в игре. Пока однажды днем не получила письмо от редактора, которому понравилось одно ее стихотворение и он решил напечатать его. Он не может ничего заплатить, добавил он, но надеется, что она предоставит ему честь быть первым, кто опубликует именно это стихотворение. Далекая от мысли требовать вознаграждения, Линда была настолько взволнована, что не могла говорить, и, когда Винсент пришел в тот вечер домой, она все еще прижимала к груди это письмо. Через несколько месяцев, когда одно стихотворение приняли и журнал заплатил за него, Линда и Винсент отметили это событие походом в ресторан (чека журнала как раз хватило на оплату коктейлей).После этого стихи пошли потоком, наводняя спальню, где она их писала. Словно все это время она сдерживала себя, и накопленная поэзия должна была пройти сквозь нее. Время от времени ее стихи печатались (перечисление предыдущих публикаций всегда производило эффект), и, когда Марии было двенадцать, тот самый первый редактор, с которым она теперь тепло переписывалась, сообщил ей, что переезжает в издательство в Нью-Йорке, и спросил, не позволит ли она ему издать сборник ее стихов.
— Ты добилась этого, — сказал Винсент, когда она позвонила ему на работу.
— Думаю, я только начала.
Линда вспоминала все это, спускаясь по лестнице отеля. Она открыла дверь, ведущую к выходу из лестничной клетки (здесь воняло табачным дымом — перекуры горничных?), не уверенная в номере комнаты Томаса. Ей казалось, что она на седьмом этаже: Томас как будто сказал 736? Но, возможно, она путает его с каким-то другим номером. Линда поняла, что может просто вернуться в свой номер и позвонить. Нет, так не пойдет. Ей хотелось увидеть Томаса, поговорить с ним. Она уверенно постучала в номер 736, хотя и приготовилась увидеть озадаченного полураздетого бизнесмена, который вышел сказать горничной, что не нуждается в услугах. Мимо по коридору прошла женщина на высоких каблуках и в жемчуге; женщина отвела взгляд: не напоминала ли Линда жену, которую выставил за дверь рассерженный муж? Линда постучала еще раз, и снова ответа не последовало. Порывшись в сумочке, она нашла небольшой блокнот и шариковую ручку. Эти послания, подумала она, пока писала, — старая привычка, отголосок прошлого.
«Мой сын — алкоголик, — написала она. — И какие события прошлого предшествовали этому?»
Она согласилась, чтобы ее усадили вместе с толпой в автобус и отвезли в ресторан — на этот раз японский; японская кухня была единственной, которую она не любила, потому что так и не смогла привыкнуть к вкусу суши или обжаренных в муке и жире овощей. И все же ужинать в ресторане было лучше, чем сидеть одной в своем номере, подавляя искушение позвонить Маркусу или Томасу, хотя ей не терпелось знать, где находится каждый из них. Может быть, Маркус уже в Братлборо? Может быть, Томас уже уехал домой? Ей хотелось спросить у Мэри Ндегва, вместе с которой она ужинала, что такого сделал Томас во время дискуссии, чем так шокировал публику, которую, по ее мнению, шокировать было практически невозможно, но ее беспокоило, что подобный вопрос может потянуть за собой обсуждение истории жизни Томаса — темы, которую как раз сейчас ей не хотелось затрагивать. Они с Мэри Ндегва никогда не были официально знакомы, но принимали участие в одних и тех же событиях и с ностальгией проводили вместе время за ужином. Линде нравился навевающий воспоминания кикуйский [12] акцент поэтессы: они обсуждали освобождение ее мужа из-под стражи, запрет ее произведений в Кении, страшные последствия выборов 1997 года [13] и ужасную бомбардировку американского посольства. Мэри Ндегва рассказала Линде, что сейчас в Кении стало еще опаснее, и хотя Линда предпочитала вспоминать цветущие зеленые чайные плантации высокогорий и белые арабские одномачтовые суда в Ламу, она помнила также и местных полицейских в серых одеждах с огромными ножами, и ужасающие картонные лачуги в Найроби. «Вы должны вернуться, — сказала Мэри Ндегва. — О вас слишком долго не было слышно». И вдруг африканка рассмеялась, прикрыв рот рукой.
12
Кикуйю — язык народа кикуйю (Кения).
13
Имеются в виду президентские выборы в Кении в конце декабря 1997 г., когда во время антиправительственных демонстраций погибли сотни кенийцев, главным образом кикуйю.
Во время ужина Линда с нескрываемым удовольствием заметила, что Сизек держался на расстоянии; австралиец дважды улыбнулся в ее сторону, и эта секретность связывала их, делала не просто знакомыми. Во время нескончаемого ужина (у Линды, не привыкшей сидеть на полу, скрестив ноги, заболели колени) был момент, когда она мечтательно подумала: будь она готова к непродолжительному роману, его можно было бы завести с этим ковбойского вида австралийцем. Но ее никогда не привлекали легкие романы (так мало душевных вложений, несмотря на моментальное вознаграждение, а важны именно они, разве не так?). Затем она подумала над словом «готова», обдумывая его значение: действительно ли она не была готова? И если нет, то кто или что ее связывало? Память о Винсенте? Ее история с Томасом? Она сама, как единственная, кто распоряжается ее телом?
На обратном пути автобус несколько раз останавливался, и у отеля вышли только она и пожилой канадский биограф. Ей стало слегка неловко из-за ассоциации с пожилым возрастом; возможно, она вышла из автобуса несколько более небрежно и развязно, чем это было необходимо.
Томас сидел в кресле лицом ко входу, когда она проходила через вращающуюся дверь. Он встал, и какую-то секунду они смотрели друг на друга, испытывая неловкость, — секунду, в течение которой можно было просто обняться. Но уже нельзя было — момент оказался упущен. Позади них дверь непрерывно вращалась, пропуская пары, одетые для субботнего вечера.