II. Отсрочка
Шрифт:
— Значит, ты нездешний? — спросил Марио.
— Нездешний, я тут никого не знаю, — ответил Большой Луи. — А единственного парня, которого я знаю, не могу отыскать. Может, вы его знаете? — спросил он, поразмышляв. — Это негритос.
Марио неопределенно покачал головой.
Вдруг он наклонился к Большому Луи, сощурив глаза.
— Марсель — это город, где веселятся, — сказал он. — Если не знаешь Марселя, считай, что никогда в жизни не веселился.
Большой Луи не ответил. В Вилльфранше он часто веселился. А потом в борделях Перпиньяна, когда служил в армии: вот где было весело! Но ему не верилось, что можно веселиться в Марселе.
— Ты не хочешь повеселиться? — спросил Марио. — Не хочешь навестить куколок?
— Не в том дело, — ответил Большой Луи. — Просто сейчас я хотел бы поесть. Если вы знаете какую-нибудь харчевню, я бы с удовольствием вас угостил.
С наступлением ночи все прочное расплавилось, осталась неопределенная газообразная масса, смутный туман; Мод шла быстро, опустив голову и плечи, она боялась
Нужно было спуститься по лестнице, пересечь палубу третьего класса, подняться по другой лестнице, прямой, как трап, и совсем белой; если меня увидят, все будет понятно: его каюта наверху совсем одна; у этого человека много работы, навряд ли он оставит меня на всю ночь. Она боялась, как бы он не пристрастился и не присылал бы каждый вечер стюарда за ней в салон, как тот греческий капитан, но нет, для такого пожилого толстяка я слишком худа, он будет разочарован, обнаружив одни кости. Ей не понадобилось стучать, дверь была приоткрыта, он ждал ее в темноте, он проговорил:
— Входите, моя красавица.
Она на миг замешкалась, у нее перехватило горло; но рука уже затащила ее в каюту, и дверь закрылась. Она вдруг приклеилась к толстому животу, старые губы, пахнущие пробкой, расплющились у нее на губах. Она не сопротивлялась, она думала с гордым смирением: «Ничего не поделаешь, это часть моей профессии». Капитан нажал на выключатель, и его голова выплыла из темноты: белки глаз водянистые и голубоватые, с красной точкой на левом белке. Она, улыбаясь, высвободилась; все стало гораздо труднее с тех пор, как зажглись лампы; до того она его представляла себе абстрактной массой, но теперь он обрел реальность вплоть до мельчайших деталей, она будет заниматься сексом с единственным в своем роде существом, как все существа на свете, и эта ночь будет единственной в своем роде, как все ночи, ночь секса, ночь по-своему единственная и непоправимая, непоправимо потерянная. Мод, улыбнувшись, сказала:
— Подождите, капитан, подождите, вы слишком торопитесь: нужно сначала познакомиться поближе.
Что это? Пьер приподнялся на локте, насторожившись: пароход казался неподвижным. Его уже трижды или четырежды рвало, один раз рвота, очень сильная, пошла через нос, он чувствовал себя опустошенным и слабым, но трезвым.
«Что это?» — подумал Пьер. Вдруг он обнаружил, что сидит на койке, железный обруч сжимает ему голову, и уже привычная тревога укоренилась в его сердце. Время снова тронулось с места, это был неумолимый, лихорадочный механизм, каждая секунда разрывала его, как зубец пилы, каждая секунда приближала его к Марселю и к серой земле, где он погибнет. Планета снова была здесь, вокруг его каюты, жестокая планета вокзалов, дыма, военной формы, опустошенных полей, планета, где он не мог жить и которую не мог покинуть, планета с той грязной траншеей, которая поджидала его во Фландрии. Трус, сын офицера, который боится воевать: он был противен самому себе. И однако же он отчаянно цеплялся за жизнь. И это было еще противнее: «Я хочу жить; не потому, что я представляю ценность, причина одна — я живу». Он чувствовал себя способным на все, чтобы спасти свою шкуру, бежать, молить о пощаде, предать и, тем не менее, он не так уж дорожил своей шкурой. Он встал: «Что я ей скажу? Что у меня был солнечный удар, приступ лихорадки? Что я был выбит из колеи?» Он, шатаясь, подошел к зеркалу и увидел, что пожелтел, как лимон. «Этого только не хватало: я больше не могу рассчитывать даже на свою физиономию. И сверх всего, от меня, должно быть, несет блевотиной». Он протер лицо одеколоном и прополоскал горло водой «Бото». «Сколько церемоний, — с раздражением подумал он. Первый раз я забочусь о том, что обо мне подумает какая-то девка. Наполовину шлюха, наполовину скрипачка из оркестра; а ведь у меня были замужние женщины, матери семейств. Я у нее в руках, — подумал он, надевая пиджак, — она знает».
Он открыл дверь и вышел; капитан был совсем голым, у него была восковая гладкая кожа, без волос, кроме четырех пяти совсем седых волосинок на груди, остальные, должно быть, выпали от старости, он смеялся, у него был вид пухлого шаловливого младенца, Мод коснулась кончиками пальцев его толстых гладких ляжек, и он заерзал, пролепетав:
— Ты меня щекочешь!
Пьер знал номер каюты: 27; он пошел по коридору направо, потом по другому налево; переборка дрожала от регулярных громких ударов; 27 — это здесь. Молодая женщина лежала на спине, бледная, как покойница; пожилая дама с красными опухшими глазами сидела на койке и ела бутерброд с сыром.
— А-а, — сказала она, — три дамы? Они были очень милы. Но они уже перебрались, их поместили во второй класс; я буду без них скучать.
Капитан удивленно посмотрел на нее и положил ей руку на подвздошную кость.
— А вы недурны собой, и у вас прелестная мордашка,
но как вы худы!Она засмеялась: когда касались ее подвздошной кости, то всегда невольно хотелось смеяться.
— Вы не любите худых, капитан?
— Нет-нет, мне они вполне подходят, — поспешно ответил он.
Пьер бегом поднялся по лестнице; ему нужно было увидеть Мод. Теперь это был коридор второго класса, красивый коридор с ковровой дорожкой, двери и переборки покрыты серо-голубой эмалевой краской. Ему повезло: внезапно появилась Руби в сопровождении бортпроводника, несшего ее чемоданы.
— Здравствуйте, — сказал Пьер. — Так вы во втором?
— Да! — сказала Руби. — Франс боится заболеть. Мы все согласились: когда на карту поставлено здоровье, нужно уметь приносить жертвы.
— Где Мод?
Мод лежала на боку, капитан тискал ее ягодицы с рассеянной вежливостью; она ощущала себя глубоко униженной: «Если я не в его вкусе, ему незачем чувствовать себя обязанным». Она провела рукой по его бедрам, чтобы ответить на его вежливость: какая старая кожа.
— Мод? — пронзительным голосом переспросила Руби. — Понятия не имею. Вы же ее знаете: может, ей взбрело в голову пококетничать с кочегарами, если только не с капитаном, она обожает морские путешествия и вечно мечется по всему кораблю.
— Моя любознательная малышка! — сказал капитан. Он засмеялся и сжал ей запястье. — Сейчас вы сможете обследовать все владения, — сказал он. И его глаза заблестели в первый раз. Мод не сопротивлялась, она была смущена из-за смены кают, нужно все же отплатить ему за это, она очень сожалела, что была слишком худа, у нее создалось впечатление, что она обманула его; капитан улыбался, опускал глаза, у него был целомудренный и скрытный вид, он сжимал запястье Мод и направлял ее руку с твердой нежностью; Мод была довольна, она думала: «Нехорошо отказывать ему в том, чего он хочет, после всего, что он для нас сделал, тем более, что он не любит худых…»
— Спасибо, спасибо, радость моя!
Наклонив голову, Пьер продолжил свой путь. Нужно было найти Мод; скорее всего, она на палубе. Он поднялся на палубу второго класса, было темно, почти невозможно было узнать кого-либо, разве что заглянуть прямо в лицо. «Я идиот, нужно подождать здесь: откуда бы она ни шла, она непременно пойдет по этой лестнице». Капитан совсем закрыл глаза, у него был спокойный и почти монашеский вид, который очень нравился Мод, рука ее устала, но она рада была доставлять ему удовольствие, и потом, ей казалось, что она совсем одна, как когда она была маленькой и дедушка Тевенер сажал ее себе на колени и вдруг засыпал, покачивая головой. Пьер смотрел на море и думал: «Я трус». Прохладный ветер струился по его щекам и развевал его волосы, он смотрел, как поднимается и опускается море; он с удивлением смотрел на себя и думал: «Трус. Никогда бы не подумал». Законченный трус. Достаточно было одного дня, чтобы он понял свое истинное естество; без угрозы войны он бы никогда ничего о себе не узнал. «К примеру, родись я в 1860 году». Он бы прогуливался по жизни со спокойной уверенностью; он бы сурово осуждал трусость других, и ничто, абсолютно ничто не открыло бы ему его истинной природы. Не повезло. Один день, один-единственный день: теперь он знал о себе все и был одинок. Автомобили, поезда, пароходы бороздили эту светлую и гулкую ночь, все стекались к Парижу, уносили таких же молодых людей, как он, они не спали, наклонялись над релингами или прижимали нос к темным стеклам. «Это несправедливо, — подумал он. — Тысячи людей, может быть, миллионы, жили в счастливые времена, они так и не узнали подлинной своей цены: им было даровано счастье сомнения. Быть может, Альфред де Виньи был трусом. Или Мюссе? Или Сент-Бёв? Или Бодлер? Им повезло. Тогда как мне! — прошептал он, топнув ногой. — Она бы никогда не узнала, она бы продолжала смотреть на меня с обожанием, хоть и продержалась бы не дольше других, я бы бросил ее через три месяца. Но теперь она знает. Знает. Шлюха, я у нее в руках!»
На улице было темно, но в баре было столько света, что Большой Луи совсем ослеп. Это было как-то чудно, потому что ламп не было видно; была длинная красная труба, извивающаяся по потолку, и другая — белая, и свет шел оттуда; в зеркале напротив Большой Луи видел свою голову и макушку Стараче, ни Марио, ни Дэзи он не видел, они были слишком маленькими. Он заплатил за еду и за четыре порции анисового ликера; он заказал коньяк. Они сидели в глубине бара напротив стойки, было уютно, их окружал большой ватный убаюкивающий шум. Большой Луи сиял, ему хотелось вскочить на стол и запеть. Но он не умел петь. Иногда его глаза закрывались, он падал в какую-то яму и чувствовал себя подавленным, как будто с ним случилось что-то ужасное, он снова открывал глаза, старался вспомнить, что это было, но в конце концов понимал, что с ним ничего не случилось. Он как бы раздвоился: один в другом, но так он чувствовал себя, скорее, удобно, просто немного непривычно, но уютно; ему трудно было держать глаза открытыми. Он вытянул под столом длинные ноги, одну между ног Марио, другую между ног Стараче, он видел себя в зеркале, и это вызывало у него смех, он попытался скорчить гримасу, как Стараче, но он не умел ни косить, ни шевелить ушами. Под зеркалом сидела невысокая, вполне приличная дама, которая задумчиво курила, она, должно быть, приняла его гримасу на свой счет: она показала ему язык, а затем охватила правое запястье левой рукой, сжала правый кулак и завертела им, посмеиваясь. Большой Луи озадаченно отвел взгляд, он боялся, что обидел ее.