Чтение онлайн

ЖАНРЫ

II. Отсрочка

Сартр Жан-Поль

Шрифт:

— Танго, — сказал он, — танго! Если бы французы вздумали вот так играть танго в мадридском кафе…

— Их бы забросали печеными яблоками? — спросил Матье.

— Камнями! — сказал Гомес.

— Нас там не очень любят? — спросил Матье.

— Еще бы! — воскликнул Гомес.

Он толкнул дверь: «Баскский бар» был пуст. Однажды вечером Борис зашел туда, клюнув на название: Ваг basque — на слух оно («барбаск») было похоже на слово «бар-бак», что означает «тухлятина», и это вызывало у него смех. Потом оказалось, что бар был совершенно замечательный, и Борис приходил туда каждый вечер, пока Лола работала. Через открытые окна доносилась далекая музыка казино; однажды он даже подумал, что узнал голос Лолы, но это больше не повторилось.

— Здравствуйте, месье Борис, — сказал хозяин.

— Здравствуйте, — отозвался Борис. — Дайте мне белого рома.

Он чувствовал себя безмятежно. Он решил, что выпьет две порции белого рома, покуривая трубку; затем, ближе к одиннадцати, съест сандвич с колбасой. Около полуночи он пойдет за Лолой. Хозяин склонился над ним и наполнил его бокал.

— Марсельца

нет? — спросил Борис.

— Нет, — сказал хозяин. — У него профессиональный банкет.

— А-а! Простите!

Марселец был агентом по сбыту корсетов, был также и другой по имени Шарлье, наборщик. Борис иногда играл с ними в белот, иногда они говорили о политике или о спорте или же сидели молча, кто у стойки, кто за столиком; время от времени Шарлье нарушал молчание и ронял: «Да! Да! Да! Это так», покачивая головой, и время проходило приятно.

— Сегодня мало людей, — сказал Борис. Хозяин пожал плечами.

— Все удирают. Обычно мы открыты до Праздника всех святых, — сказал он, возвращаясь к стойке. — Но если так будет продолжаться, я закрою первого октября и тоже смотаюсь.

Борис перестал пить и замер. Как бы то ни было, контракт Лолы заканчивался первого октября, они уже уедут. Но ему было неприятно думать, что «Баскский бар» закроется сразу после них. Казино тоже закроется, как и все отели, Биарриц опустеет. Это как перед смертью: если точно знаешь, что другие после тебя будут еще пить белый ром, принимать морские ванны, слушать джазовые мелодии, то бывает не так грустно; но если понимаешь, что после тебя все в одночасье умрут и человечество закроет свою лавочку, то неизбежно впадешь в отчаяние.

— Когда вы снова откроетесь? — спросил Борис, чтобы хоть отчасти успокоиться.

— Если будет война, — сказал хозяин, — мы не откроемся вообще.

Борис посчитал на пальцах: «двадцать шестое, двадцать седьмое, двадцать восьмое, двадцать девятое, тридцатое, я сюда приду еще пять раз, а потом все будет кончено; я больше никогда не вернусь в «Баскский бар». Это было забавно. Пять раз. Он еще пять раз будет пить за этим столиком белый ром, а потом начнется война, «Баскский бар» закроется, а в октябре тридцать девятого года Борис будет мобилизован. Свечеобразные лампы бросали из дубовых люстр янтарно-рыжий свет на столы. Борис подумал: «Никогда больше я не увижу такого света. Именно такого: рыжего на черном». Естественно, он увидит много другого, ночные взрывы над полем брани, говорят, это неплохо, но этот свет потухнет первого октября, и Борис его больше никогда не увидит. Он с уважением посмотрел на светлое пятно, расположившееся на столе, и подумал, что когда-то совершил ошибку. Он всегда относился к предметам, как к вилкам и ложкам, будто они бесконечно возобновимы: это было глубокое заблуждение; существует определенное число баров, кинотеатров, домов, городов и деревень, и в каждом из них определенный человек может побывать строго определенное число раз.

— Хотите, я включу радиоприемник? — предложил хозяин. — Это разгонит вашу скуку.

— Нет, спасибо, — отказался Борис. — И так хорошо.

В момент своей смерти в сорок втором году он позавтракает триста шестьдесят пять помножить на двадцать два — ровно восемь тысяч тридцать раз, с учетом кормления в грудном возрасте. И если предположить, что он ел омлет один раз из десяти, то он съест восемьсот три омлета. «Только восемьсот три омлета? — удивился он. — А, ней Есть еще и ужины, это составляет шестнадцать тысяч шестьдесят завтраков и ужинов, из которых тысяча шестьсот шесть — омлетов. Как бы то ни было, для любителя это не так много. «А кафе, — продолжал он. — Можно посчитать число заказов в кафе; предположим, что я хожу туда дважды в день и что я буду мобилизован через год, получается семьсот тридцать раз. Семьсот тридцать раз! Как это мало». Это все же произвело на него впечатление, но он был не особенно удивлен: он всегда знал, что умрет молодым. Он всегда говорил себе, что его убьет либо туберкулез, либо Лола. Но в глубине души он никогда не сомневался, что погибнет на войне. Он учился, готовил экзамен на степень бакалавра и свой лиценциат, но это было, скорее, времяпрепровождение, как у девушки, которая ходит на лекции в Сорбонну в ожидании замужества. «Забавно, — подумал он, — были времена, когда люди изучали право или проходили конкурс на замещение должности преподавателя философии, рассчитывая, что в сорок лет у них будет нотариальная контора, а в шестьдесят-пенсия. Что могло твориться у таких людей в голове? Люди, перед которыми были десять тысяч, пятнадцать тысяч вечеров в кафе, четыре тысячи омлетов, две тысячи ночей любви! И если они покидали место, которое им нравилось, они вполне могли сказать себе: «Мы сюда вернемся в следующем году или через десять лет». Они, должно быть, наделали глупостей, — сурово решил он. — Нельзя управлять своей жизнью с расстояния в сорок лет». Он же был скромен: у него были планы на два года, потом все будет кончено. Следует быть непритязательным. По Голубой реке медленно проплыла джонка, и Борис вдруг опечалился. Он никогда не поедет ни в Индию, ни в Китай, ни в Мехико, ни даже в Берлин, его жизнь была скромнее, чем он желал. Несколько месяцев в Англии, Лаоне, Биаррице, Париже — а сколько таких, что совершили кругосветное путешествие. Одна-единственная женщина. Совсем короткая жизнь; у нее уже был законченный вид, потому что заранее известно все, чего в ней никогда не будет. Нужно быть скромным. Он выпрямился, выпил глоток рома и подумал: «Так лучше — меньше шансов растратиться».

— Еще рома!

Филипп поднял голову и стал старательно рассматривать электрические лампочки. Напротив него над зеркалом

пробили часы; он видел в зеркале свое лицо. Девять сорок пять, он подумал: «В десять часов!» и позвал официантку.

— Повторить.

Официантка ушла и вернулась с бутылкой коньяка и блюдцем. Она налила коньяку в рюмку Филиппа и положила блюдце на три других. Она насмешливо улыбалась, но Филипп трезво смотрел ей прямо в глаза; он уверенно взял рюмку и поднял ее, не пролив ни капли; потом отпил глоток и поставил рюмку, продолжая пристально смотреть на официантку.

— Сколько?

— Вы хотите расплатиться? — спросила она.

— Да, сейчас же.

— Что ж, двенадцать франков.

Он дал ей двенадцать франков и отослал ее жестом. Он подумал: «Все, я больше никому ничего не должен!» Он хохотнул, прикрывшись рукой. И еще раз подумал: «Никому!» Он увидел свое смеющееся лицо в зеркале и засмеялся еще пуще: при десятом ударе часов он встанет, отнимет свое изображение у зеркала, и начнется его мученичество. Сейчас ему было, скорее, весело, он рассматривал ситуацию по-дилетантски. Кафе было гостеприимным, это была «Капуя», скамейка была мягкой, как пуховый матрац, он погрузился в нее, из-за стойки доносились музыка и звон посуды, напоминавший ему колокольчики коров в Зелисберге. Он видел себя в зеркале, он мог бы и дальше сидеть здесь, смотреть на себя и слушать эту музыку целую вечность. В десять часов. Он встанет, возьмет руками свое изображение, вырвет его из зеркала, как бельмо из глаза. Он увидит

Зеркала после удаления катаракт…

катаракт дня,

в зеркалах, избавленных от катаракт. Или же:

День низвергался в катаракту зеркала, избавленного от катаракты. Или еще:

Ниагара дня в катаракте зеркала, избавленного от катаракты.

Слова рассыпались в порошок, он уцепился за холодный мрамор, ветер уносит меня, во рту застоялся липкий вкус спиртного. МУЧЕНИК. Он посмотрел на себя в зеркало, он подумал, что смотрит на мученика; он улыбнулся себе и отдал честь. «Без десяти десять, ха! — с удовлетворением подумал он. — Время мне кажется долгим». Пройденные пять минут, вечность. Еще две вечности без движения, без мысли, без страдания, в созерцании истощенного лица мученика, потом время, мыча, низвергнется в такси, в поезд, до Женевы.

Атараксия.

Ниагара времени.

Ниагара дня.

В зеркалах, избавленных от катаракт. Я уезжаю на такси В Гобург, в Бибракт. А там неизбежен акт, Неоспоримый факт — Избавление от катаракт.

Он засмеялся, потом осекся, огляделся, кафе пахло вокзалом, поездом, больницей; ему хотелось позвать на помощь. Семь минут. «Что было бы более революционным? Уехать или остаться? Если я уеду, то совершу революцию против других; если останусь, то совершу ее против себя, а это посильнее. Все подготовить, украсть, заказать фальшивые документы, оборвать все связи, а потом, в последний момент, все отменяется, добрый вечер! Свобода второй степени; свобода, побеждающая свободу». Без трех минут десять он решил разыграть свой отъезд в орел или решку. Он четко видел большой зал вокзала Орсэ, пустынный и сверкающий от света, лестницу, уходящую под землю в дыму локомотивов, у него был во рту привкус дыма; он взял монету в сорок су, если орел — уезжаю; он бросил ее вверх — орел, уезжаю! Орел, уезжаю. Что ж, уезжаю! — сказал он своему изображению. — Не потому что я ненавижу войну, не потому что я ненавижу свою семью, даже не потому, что я решил уехать: по чистой случайности, потому что монета легла на одну сторону, а не на другую. «Восхитительно, — подумал он, — я в наивысшей точке свободы. Дармовой мученик; если бы она видела, как я подбрасываю монету! Еще минута. Монета, вместо игральной кости! Динь, никогда, динь, динь, выброс, динь, костей, динь, динь, не уни, динь, динь, чтожит, динь, динь, случая. Динь!» Он встал, он шел прямо, он ставил ступни одну за другой на бороздки паркета, он чувствовал взгляд официантки на своей спине, но он не даст ей повода посмеяться. Она его окликнула:

— Месье!

Он, вздрогнув, обернулся.

— Ваш чемоданчик.

Черт! Филипп бегом пересек зал, схватил чемоданчик и, споткнувшись, с трудом достиг двери под хохот присутствующих, выскочил и позвал такси. В левой руке он держал чемоданчик, в правой сжимал монету в сорок су. Машина остановилась перед ним.

— Адрес?

Шофер был усат и с бородавкой на щеке.

— Улица Пигаль, — сказал Филипп. — В «Кубинскую хижину».

— Мы проиграли войну, — сказал Гомес.

Матье это знал, но думал, что Гомес этого еще не понимает. Оркестр играл «I'm looking for Sally» [47] , под лампой блестели тарелки, и свет прожекторов падал на площадку, как чудовищный лунный свет — реклама для Гонолулу. Гомес сидел здесь, лунный свет лежал справа от него, слева ему слегка улыбалась женщина; скоро он вернется в Испанию, хотя знает, что республиканцы уже проиграли войну.

47

Я ищу Салли (англ.).

— Вы не можете быть в этом уверены, — сказал Матье. — Никто не может быть в этом уверен до конца.

— Нет, — возразил Гомес. — Мы в этом уверены. Казалось, он не грустил: он просто констатировал факт, вот и все. Он спокойно и открыто посмотрел на Матье и сказал:

— Все мои солдаты уверены, что эта война проиграна.

— И тем не менее, они сражаются? — спросил Матье.

— А что им, по-вашему, делать? Матье пожал плечами.

— Конечно, сражаться.

Я беру свой бокал, я пью два глотка «шато-марго», мне говорят: «Они сражаются до последнего, им ничего другого не остается, я пью глоток «шато-марго», пожимаю плечами и говорю: «Конечно, сражаться». Подонок.

Поделиться с друзьями: