Иисус достоин аплодисментов
Шрифт:
– Что, все за Кристиночку переживаешь?
– Бля-я-я!!! – взревел Гена, кинувшись сквозь обступивших его парней.
………………………………………………………………………………………….
И ничего этого Сингапур не помнил. Он запомнил лишь то, что Дима грубо и крайне резко выставил его вон. Он запомнил только это.
Полночи Гену усмиряли, порывавшегося за Сингапуром… Полночи утешали, раз двадцать подряд ставя тоскливую песню «Диктофоны», группы «Танцы минус», под которую Хмаров не стесняясь, рыдал, вцепившись руками в волосы. Опомнившись же, стыдясь, отворачиваясь, наскоро одевшись, ушел, а за ним и все, боясь, как бы он с собой чего не сделал после таких откровенных слез. До самого утра Дима не мог отделаться от этой занудной песни, он и проснулся, напевая: И за твои ресницы хлопать, и за твои ладони брать, за стеклами квадратных окон, за твои куклы умирать, – и напевая, неизбежно вспоминал Гену Хмарова, в который раз жалея, что впустил Федора в квартиру. Но так повелось, зарекаясь не общаться с этим человеком, Дима общался с ним. Было что-то в этом Сингапуре… что-то… какая-то непонятная,
Гена Хмаров был человек суровый и, по-мальчишески, стеснительный; словом, он мог предложить Кристине, только цветы на восьмое марта и билет в кино на вечерний сеанс и всегда на фильм, который был интересен ему, ну еще вечер в каком-нибудь кафе-караоке, где он считал необходимым, лично, спеть песню для своей любимой. Как оказалось, этого было недостаточно. Сингапур же подарил Кристине весь мир, полный долгих и занимательных историй о смысле жизни, душе и, главное, о самой Кристине. И в этом мире ни к чему были букеты роз и песни под гитару, даже признания в любви – все это было лишним, и даже банальным, и даже пошлым.
И Кристина вдруг заболела. Была обычная сырая зима; обычный грипп; затем, почему- то, осложнение… Затем менингит; энцефалит… и полное атрофирование мышц. Вот уже два года Кристина была прикована к креслу.
Сингапур лишь раз, может, два навестил ее в больнице… Увидя ее лежащую на больничной койке, способную двигать только глазами… Это была уже не та красавица Кристина… Худое скрюченное тело… и если бы не глаза, кричащие о жизни, можно было подумать, что разговариваешь с поломанной куклой. Этого никто не знал, этого не хотели знать. Знали, что заболела, что лежала в больнице, но ведь жива осталась. Слышали, что вроде бы, парализована… Была Кристина, и не было Кристины. Сначала спрашивали о ней, справлялись о здоровье; первый месяц даже живо обсуждали, выводя мораль: что вот к чему приводит халатность по отношению к своему здоровью, многие под впечатлением чуть ли не до мая в шапках и шарфах ходили; первый месяц всем факультетом собирались ее навестить, очень жалели ее, кто-то в порыве и навестил с цветами и апельсинами… Потом все поутихло… к тому же и зимняя сессия… Словом, о Кристине благополучно позабыли, своих проблем хватало. Единственный, кто остался с ней – это Гена, которого она, в свое время, довольно неласково отшила. Впрочем, Гена до сегодняшней ночи особо не распространялся о своей любви и, тем более, заботе. Зато много рассказал он, когда рыдал, сидя на полу в Диминой комнате, слушая тоскливые «Диктофоны». Если бы всё это знали: больница, паралич, утка, дерьмо… Сингапура бы размазали по подъезду. А так… ну и ляпнул Сингапур, с него разве станется, он и не такое мог ляпнуть. Все и не представляли, что Кристина перенесла две клинические смерти и операцию на головном мозге, и, к удивлению врачей, не только выжила, но осталась нормальной здравомыслящей девушкой. И единственным лекарством, способным поставить ее на ноги теперь была любовь, забота, ежедневные тренировки и… время. Почему она осталась жива и, что самое фантастическое, в полном рассудке, никто объяснить не мог. Подобно кошке, жизнь вцепилась в жертву, по праву принадлежащую смерти, и никак не хотела оставлять своих позиций, точно пытаясь доказать свою власть и силу. Что это – судьба? знамение свыше? Ангел-хранитель? А может быть, действительно, все просто: никакой мистики, никакого чуда – сильный организм, железная воля… К чему копаться в неизвестном? – и невольно, Дима думал об этом, наблюдая похмеляющегося Сингапура.
– Ты бы лучше извинился сегодня перед Геной, – заметил он.
– За что? за вчерашнее, что ли? – точно припоминая, переспросил Сингапур. – Не я это начал, – отмахнулся он, и вдруг заявил агрессивно: – Я, что, виноват, что она простыла и заболела? К тому же это и случилось – мы месяц как расстались, я с ней и в институте не здоровался. Ты это знаешь. Одеваться надо было теплее, и ничего бы не было.
– Никто тебя и не винит, – возразил Дима, – Речь не об этом. Ты Гену обидел. Он любит ее. Ты бы слышал, что он нам рассказывал. Тебя бы точно прибили, подвернись ты в эту минуту.
– На расправу мы все скоры, тем более на благородную, – не без ехидства заметил Сингапур, – Лучше бы вы ее хоть раз навестили. А перед Геной извинюсь, – вдруг согласился он, – авось не убудет, – он произнес это совсем как несправедливо обиженный
ребенок, даже не произнес, а буркнул.– Ладно, пошли в институт, – сказал Дима, сам испытав небольшую неловкость от этого разговора.
2
Холодина стояла жуткая. С четверть часа парни молча ждали автобус. В своем пальто, без шапки, Сингапур порядком замерз; то и дело он прикладывался к бутылке, но видно это мало ему помогало.
– Может ну ее к черту, этот институт; суббота, пошли обратно к тебе или до меня дойдем, водки еще возьмем, – то и дело шмыгая носом, предложил он.
– Нет, – ответил Дима и добавил. – Ты ко мне сегодня не заходи. Гена будет. И вообще, когда у меня такая вечеринка… тебе там делать нечего.
– Мне все равно, – равнодушно ответил Сингапур. Лицо его осунулось, стало каким-то отрешенным и, неприкрыто грустным, даже холод теперь не волновал его, расправившись, он закурил и задумчиво смотрел куда-то в сторону. Подошел троллейбус.
– Поехали, – Дима дернул его за рукав.
– А? да-да, – Сингапур кивнул и первым полез в переполненный троллейбус.
Устроившись в середине салона, парни замерли, задавленные со всех сторон такими же замерзшими и раздраженными пассажирами: Дима – держась за поручень, Сингапур – уперевшись обеими руками в спинку сидения, на котором, сидела старушка. Склонившись над ней всем телом, Сингапур с трудом, казалось, держался на ногах. Старушка лишь кротко прижалась плотнее к стеклу.
– Какая милая старушка, – легонько Сингапур ткнул Диму локтем.
– Милая, – согласился тот, и не в силах больше сдерживать давивших пассажиров, оторвал от поручней руку и уперся ладонью в стекло, другой рукой, то и дело, оправляя дубленку, задиравшуюся всякий раз, когда кто-нибудь пытался протиснуться по салону.
Троллейбус ехал молча, говорить в таком холодном, спертом от невыносимой толчеи воздухе, желающих не было, единственно, кто-нибудь вяло огрызался. У окна, впереди салона, сидела молоденькая мама с пятилетним мальчиком на коленях; мальчик, не отрываясь, смотрел в круглое светлое пятно на заиндевевшем стекле. Смотрел долго, молча, и не по-детски угрюмо; вдруг сказал громко в каком-то порыве:
– Мама, мне надоело. Давай украдем много денег и купим «Мерседес».
– Вот это парень! – враз оживился салон.
– Вот это правильно! – засмеялись какие-то молодые люди.
– Чему дитё учите! – раздался укоряющий стариковский возглас. – Бесстыдники.
Сразу потеплело. Пассажиры оживились, мысль «украсть много денег и купить «Мерседес», многим была симпатична. Единственно, некоторые старики возмущались, но это лишь еще больше веселило салон. К тому же сразу кто-то ругнул правительство и уже старики, недавно возмущавшиеся, теперь от души поносили и правительство и премьера и до кучи, местную администрацию, обзывая губернатора не иначе как соловьем птичкой певчей. Словом, до института парни доехали в самом, что ни на есть приподнятом настроении.
В институте все обошлось. Хмарова встретили сразу, только парни вошли в холл. Дима пожал ему руку, протянул руку и Сингапур.
– Я с такими отморозками не здороваюсь, – сдержанный ответ, Сингапур равнодушно пожал плечами и прошел в институт.
В субботу были общие лекции. Первой была история искусств. Читал ее Рождественский Аркадий Всеволодович, молодой преподаватель двадцати девяти лет. Всегда опрятный, в костюме, он неторопливо прохаживался мимо доски, негромко, вовсе не стараясь, что бы его услышали, читая свои лекции; иногда он запрокидывал голову, поправляя длинные прямые волосы, следом, непременно указательным пальцем, поправлял очки, и снова потупясь, мерно выхаживал по аудитории, рассказывая что-то исключительно для первых двух рядов. Уже с третьего ряда, что-либо разобрать было проблематично.
Рождественский не отмечал посещаемость, на экзаменах двоек не ставил, особенно юношам, но всегда, особенно у юношей, экзамен принимал долго, превращая его в очередную лекцию. Впрочем, все знали, что он гомосексуалист. Но человек он был милый и общительный. В поведении его не было ничего такого анекдотически манерного; обычный, преподаватель истории искусств, без всяких этих изящных штучек. Никто бы и не узнал ничего, если бы на первом курсе, во время нескончаемых экзаменационных и послеэкзаменационных попоек, он, так ненавязчиво, не предлагал бы каждому из курса свою дружбу. Предлагал он ее всегда изысканно-туманно, с какими-то образными намеками, и, если что, изящно сводил все к обычной лекции по античной истории. Все прошли эту проверку, все, кроме Сингапура. «Неужели я такой несимпатичный?» – как-то, во время очередной пьянки, при всех, весело заметил Сингапур и подмигнул игриво. Рождественский крайне смутился, он ни как не ожидал такой прямоты и того, что… студенты ни сколько не скрывали его тайные приставания, а пересказывали всё друг другу, да еще и глумились за глаза. Сингапур сдал всех; впрочем, никого это не расстроило, парни искренне позабавились, когда наблюдали, как он, как раз анекдотично манерно, вдруг прильнул к Рождественскому и задушевно стал склонять его к определенной интимности. Рождественский, с безобразно застывшей улыбкой, беспомощно выслушивая задушевные пошлости Сингапура, остолбенело сидел за столом,. Вдруг резко поднявшись, он вышел в коридор. Сингапур, подмигнув всем, кто был в аудитории, следом. Совершенно бессмысленно было обижать Рождественского, и только за Сингапуром закрылась дверь, все разом ощутили себя даже мерзавцами, что так позволили… да еще и сами охотно хихикали пошлостям Сингапура. Но никто не рискнул выйти следом; пожав плечами, помявшись, парни продолжили пить, стараясь обратить всё в шутку, будто и не было ничего… и Рождественского будто не было.