Иллюзии. 1968—1978
Шрифт:
— Андрей-Берендей, — сказала она, — приезжай к нам поскорей.
Я шлепнул ее по мягкому месту и опустил на землю.
— Счастливо, Андрюша, — сказала бабушка, крепко сжав мою руку слабыми своими руками.
Она сказала это так, будто еще раз хотела напомнить мне сон своего отца о могучем дереве или как учительница, дающая последние наставления любимому ученику. Выпускные экзамены на аттестат зрелости остались позади, я одолел начальный курс наук, прочитал все газеты, и если что-то не усвоил или пропустил — она советовала мне в самые короткие сроки наверстать упущенное. Ведь времени до начала приемных экзаменов оставалось слишком мало.
— Пока, — сказал я, стараясь не затянуть прощанье.
Мама
Потом ждал, когда подойдет Николай Семенович.
Три фигурки махали руками, я видел их в зеркало, потом одна из них опустила руку и скрылась в калитке, а две другие — совсем маленькая и чуть побольше — продолжали махать, пока я не потерял их из виду.
— Довезите меня только до развилки, — попросил Николай Семенович.
— Здесь?
— Остановите.
— Николай Семенович, — задержал его я, — пожалуйста, навещайте их хотя бы изредка.
— Конечно, Андрей. А вы, в свою очередь, не забывайте о своем долге. Надеюсь, что в следующий свой приезд вы привезете…
В последний раз мелькнула его ухмылка, дверца хлопнула, и я взялся за рычаг передач.
Переднее стекло постепенно покрывалось следами разбившихся мошек, жучков, каких-то диковинных насекомых. Дрожало прилипшее к стеклу чье-то опаловое крылышко, рядом с густой прозрачной каплей трепетала половина зеленого комара, и, казалось, навсегда была припечатана к стеклу распластавшая крылья мушка. С каждым километром число несчастных увеличивалось, точно всех их неумолимо тянуло к стеклу.
Я включил радиоприемник, машина наполнилась звуками, и ко мне снова вернулось ощущение детских лет, когда из уснувшего лукинского дома я уходил в открытое море на белом быстроходном судне, которое с высокого ночного берега казалось карнавальной игрушкой, праздничным бенгальским огнем под лениво мигающими южными звездами.
Радио сообщало: в результате обстрела американской базы Донгха было убито и ранено 360 военнослужащих, из них 300 американцев, взорвано четыре нефтехранилища, повреждено несколько самолетов и вертолетов…
На землю спустился туман. Он пеленой повис над дорогой и клубами блуждал по обесцвеченным темнотой полям. Я включил фары и сбавил скорость. Через матерчатую перегородку радиоприемника в маленький автомобиль ворвалось тяжелое дыхание мира, которое заглушило все мелкие звуки.
Из Афин сообщали, что начат новый процесс по делу Аспида. В обвинительном заключении названы деятель партии союза центра Папандреу, два генерала, два полковника, три офицера, один журналист, один рабочий и один депутат.
Видимость вновь стала хорошей: должно быть, низина осталась позади. Круги света, как собаки, бесшумно скользящие по следу, вырывали из темноты отдельные мелкие предметы: кусок ветоши на шоссе, дорожный знак, пустой деревянный ящик на обочине.
Я уезжал из Лукина почти с тем же чувством, что и приехал, с надеждой получить успокоение, возможность избавиться от хаоса, который владел душой и был надрывным перезвоном нескольких колоколов: каждый пытался быть первым и заглушить остальные, но лишь усиливал какофонию. Пожалуй, в Лукине я получил все, что мог: и временное убежище, и веру, и надежду, рождающую дерзкую мысль о свободе, если можно назвать свободой поездку в автомобиле по убегающему в ночь шоссе. Но так или иначе, если сегодня у вас есть пункт А, откуда вы уезжаете, и пункт Б, в который надлежит прибыть, считайте, что еще не все потеряно.
25
Пункт
Б, куда я теперь направлялся, — это дом моего отца в районе Нового Иерусалима. Уже днем я понял, что не смогу избежать этой поездки, но, пожалуй, не ожидал, что она состоится так скоро. Я ехал в Новый Иерусалим на ночь глядя.Часа через три я был на месте. Залаяла собака. Из дома вышел человек. Он тяжело и медленно шел к калитке, будто нес очень тяжелый груз. По мере того, как он приближался и в темноте сада проступал его силуэт, я узнавал отца. То, что я сказал маме: «Он совсем не постарел», было, очевидно, полуправдой, потому что сейчас, в темноте, еще не видя его лица, я отчетливо слышал перебои в ритмичном звуке шагов — слабость пожилого, усталого организма.
Мы поздоровались. Отец улыбался. В его улыбке проскользнула тень смущения, и поэтому она снова напомнила мне улыбку Саши Мягкова, когда тот однажды сжульничал в одной из наших детских игр. Искусственная, закрытая улыбка — симуляция радости. Впрочем, такой она могла показаться в связи с плохим освещением и тем напряженным состоянием, в котором я все еще находился. Так улыбался отец когда-то при встречах с мамой. Именно так улыбался Саша Мягков задолго до того, как его нашли на железнодорожной платформе отравившимся метиловым спиртом. Улыбка, которую я уловил, не вязалась с крепкой фигурой отца, а фигура не вязалась с теми давно потерявшими цвет гимнастеркой и галифе, которые были теперь на нем и которые я помнил еще по Лукину. Вместе с немногими вещами он забрал с собой эту улыбку и эту старую рабочую одежду.
В глубине сада виднелся сарай, освещенный изнутри электричеством, откуда поступал к калитке тщедушный, рассеянный свет. Ночью за городом освещение таких небольших строений, спрятанных в темных углах, невольно вызывает мысль о карнавале или балаганчике. На участке только один этот сарай был освещен, а основного дома, замаскированного живой стеной виноградных листьев, кустами и темнотой, почти не было видно.
Пока мы шли к сараю, отец продолжал улыбаться одними губами, отчего щеки сбились в плотные шарики, и время от времени повторял:
— Ну, как вы там?
Я отвечал:
— Все по-прежнему. Все хорошо, — и читал в его лице нетерпение. — Наверное, оторвал тебя от работы?
Я избегал называть его отцом или папой — в этих словах чудилась мне фальшь — и обращался безлично: т ы.
— Ничего, — сказал он, и комочки еще энергичнее запрыгали на лице, будто кто-то особенно старался, дергая их за невидимые нити. — Как мама?
— По-прежнему.
— Бабушка еще жива?
— Жива.
Тот, кто со стороны мог видеть нас, наверняка получил бы удовольствие от этого поистине театрального зрелища: этакий городской хлыщ в узконосых туфлях и труженик в рабочей одежде. На самом деле, несмотря на внешнюю несхожесть, мы стояли на одной социальной ступеньке — отец и сын, инженер и преподаватель. Тем не менее он с недоверием поглядывал на мой костюм, его коробили отдельные мои слова, которые, я знаю, он считал чересчур мудреными, и вообще, будучи сторонником простоты во всем, он, по-моему, где-то в душе не мог примириться с тем, что я и есть его сын.
Видимо, причину нынешнего моего положения он стал бы искать в испорченности, тогда как я склонен скорее отнести ее к беззащитности.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Собака лаяла не переставая, рвалась с цепи при виде чужого, и нам пришлось обойти ее конуру стороной. Отец прикрикнул, но пес, не послушавшись, продолжал надрываться. Мы вошли в сарай. У правой стены стоял верстак, на котором лежали молоток, рубанки, стамески, наполовину обструганный столбик в метр высотой, а пол был завален белыми стружками, мягко шуршащими под ногами.