Илья Ильф, Евгений Петров. Книга 2
Шрифт:
Такие и еще другие разговоры ведутся в литературном трамвае. Кто-то упрямо сидит, делая вид, что любуется асфальтированной мостовой, а сам только и думает о том, как бы не уступить место женщине с ребенком (лобовой перенос понятия — здесь, конечно, имеется в виду писательница, робко держащая на руках свое первое произведение).
Кто-то роется в своем кармане, выгребая оттуда вместе с крошками хлеба завалявшиеся запятые. Кто-то в свете решений требует к себе неслыханного внимания. О ком-то, конечно, опять забыли.
Жара.
Но хорошо, что трамвай движется, что идет
Под сенью изящной словесности
Шли годы. Никто не спрашивал нас о том, что мы думаем о мещанстве, о внутрирапповских попутчиках, о роли критики в литературе. Никто не задавал нам вопросов, какие принято задавать писателям раза два в год.
И произошло ужасное. Мы не научились плавно высказываться. Нет в нас того огня и пыла, которые нужны на этом ответственном участке литературной работы.
Собранные здесь отрывочные суждения и мысли упакованы нами в маленькую анкету и дают ответ на вопросы, с которыми к нам часто обращаются отдельные лица и небольшие организации.
— Как вы пишете вдвоем?
— О, это очень просто! Значит, так: стол, ну, естественно, чернильница, бумага, и мы двое. Посмотреть со стороны — так совсем не интересно. Никаких особенных писательских странностей! Озабоченные, встревоженные лица (такие бывают у людей, которым обещали комнату с газом и вдруг не дали), взаимные попреки, оскорбления и, наконец, начало романа: «Белоснежный пароход рассекал своим острым носом голубые волны Средиземного моря». Разве это хорошо, такое начало? Может быть, написать как-нибудь иначе, лучше? Тревожно на душе, тревожно!
— Почему вы печатались в полутолстых «30 днях», а не в каком-нибудь совсем уже толстом журнале?
— О, это очень сложно! В толстый журнал нас приглашали только затем, чтобы предложить завести «уголок юмора» — шутки, экспромты, блестки, юморески (редакционные панычи очень любят слово «юмореска»). Заодно предлагали делать шарады, логогрифы, ребусы и шашечные этюды. В общем, все то, что раньше называлось «Смесь», а сейчас «Рабочая смекалка». И выражали удивление, когда мы надменно отказывались. «Ведь вы же юмористы, — говорили в толстом журнале. — Что вам стоит?»
— Правда ли, что ваш смех это не наш смех, а их смех?
— Не будьте идиотом! [4]
— Как относятся в редакциях к вашим творческим исканиям?
— Чрезвычайно однообразно. Всегда просят вычеркнуть из рукописи две строчки и дописать полторы страницы. С течением времени мы приобрели опыт и, сдавая рукопись, заявляем, что две строчки вычеркнуты, а полторы страницы дописали еще в процессе работы. Но даже эта профилактическая мера не помогает.
— Что вам больше всего понравилось в «Литературной газете» за тысяча девятьсот тридцать второй год?
4
Ответ заимствован у Б. Шоу. (Примеч. авторов.)
—
Постановление ЦК партии от двадцать третьего апреля.— Ваш любимый писатель?
— Сейчас Дос-Пассос. Может быть, всем теперь он нравится и любовь к этому писателю не оригинальна, но такова ситуация на текущий квартал.
— Ваш любимый читатель?
— Трамвайный пассажир. Ему тесно, больно, его толкают в спину, а он все-таки читает. О, это совсем не то, что железнодорожный пассажир. В поезде читают потому, что скучно, в трамвае — потому что интересно.
— Ваш любимый редактор?
— Тут сложнее. Не успеваешь полюбить какого-нибудь редактора всей душою, как его уже снимают.
— Как же вы все-таки пишете вдвоем?
— Так вот все-таки и пишем, препираясь друг с другом по поводу каждой мысли, слова и даже расстановки знаков препинания. И самое обидное, что, когда мы будем сдавать эту рукопись в редакцию, нас обязательно попросят вычеркнуть две строчки и дописать полторы страницы. А сделать это очень трудно, потому что, как уж было сообщено, мы не научились плавно высказываться.
На зеленой садовой скамейке
На бульваре сидели бывшие попутчики, союзники и враги, а ныне писатели, стоящие на советской платформе. Курили, болтали, рассматривали прохожих, по секрету друг от друга записывали метафоры.
— Сельвинский теперь друг ламутского народа.
— А я что, враг? Честное слово, обидно. Затирают.
— Тогда напишите письмо в «Литгазету», что вы тоже друг. Так сказать, кунак ламутского народа.
— И напишу.
— Бросьте, Флобер не придал бы этому никакого значения.
— Товарищ, есть вещь, которая меня злит. Это литературная обойма.
— Что, что?
— Ну, знаете, как револьверная обойма. Входит семь патронов — и больше ни одного не впихнете. Так и в критических обзорах. Есть несколько фамилий, всегда они стоят в скобках и всегда вместе. Ленинградская обойма — это Тихонов, Слонимский, Федин, Либединский, Московская — Леонов, Шагинян, Панферов, Фадеев.
— Комплектное оборудование критического цеха.
— Толстой, Бабель, Пришвин никогда не входят в обойму. И вообще вся остальная советская литература обозначается значком «И др.»
— Плохая штуками др.» Об этих «и др.» никогда не пишут.
— До чего же хочется в обойму! Вы себе и представить не можете!
— Стыдитесь. Стендаль не придал бы этому никакого значения.
— Послал я с Кавказа в редакцию очерк. И получаю по телеграфу ответ: «Очерк корзине». Что бы это могло значить? До сих пор не могу понять.
— Отстаньте. Бальзак не придал бы. этому никакого значения.
— Хорошо было Бальзаку. Он, наверное, не получал таких загадочных телеграмм.
— Можно рассказать одну историю?
— Новелла?
— Эпопея. Два человека перевели на венгерский язык повесть Новикова-Прибоя «Подводники». Повесть очень известная, издавалась множество раз. Свой перевод они предложили венгерской секции Издательства иностранных рабочих в СССР. Через некоторое время повесть им с негодованием возвратили, сопроводив ее жизнерадостной рецензией. Я оглашу этот документ.