Илья Ильф, Евгений Петров. Книга 2
Шрифт:
— Не нужно. — сказал я, — хватит.
— Нет, — ответил он с удивившим меня упрямством, — я должен обязательно до конца.
Он все-таки дорезал бумагу. Он был все так же бледен, но улыбался.
— Теперь давайте работать. Только я минутку отдохну.
Он отклонился на спинку стула и посидел так молча минут пять.
Потом мы стали писать юмористический рассказ о начальнике учреждения, ужасном бюрократе, который после волны самокритических активов решил исправиться, стать демократичным и тщетно зазывал посетителей в свой кабинет. Писать не хотелось. Писали, как говорится, голой техникой. Мы дописали до половины.
— Докончим завтра, — сказал Ильф.
Вечером мы возвращались домой после какого-то заседания. Мы молча поднялись в лифте и распрощались на площадке четвертого этажа.
—
— Завтра в одиннадцать.
Тяжелая дверь лифта закрылась. Я услышал звонок — последний звонок, вызванный рукой Ильфа. Выходя на своем этаже, я услышал, как захлопнулась дверь. В последний раз захлопнулась дверь за живым Ильфом.
Я никогда не забуду этот лифт, и эти двери, и эти лестницы, слабо освещенные, кое-где заляпанные известью лестницы нового московского дома. Четыре дня я бегал по этим лестницам, звонил у этих дверей с номером <25> и возил в лифте легкие, как бы готовые улететь синие подушки с кислородом. Я твердо верил тогда в их спасительную силу, хотя с детства знал, что когда носят подушки с кислородом — это конец. И твердо верил, что, когда приедет знаменитый профессор, которого медали уже часа два, он сделает что-то такое, чего не смогли сделать другие доктора, хотя по грустному виду этих докторов, с торопливой готовностью согласившихся позвать знаменитого профессора, я мог бы понять, что все пропало. И знаменитый профессор приехал, и уже в передней, не снимая шубы, сморщился, потому что услышал стоны агонизирующего человека. Он спросил, где можно вымыть руки. Никто ему не ответил. И когда он вошел в комнату, где умирал Ильф, его уже никто ни о чем не спрашивал, да и сам он не задавал вопросов. Наверно, он чувствовал себя неловко, как гость, который пришел не вовремя.
И вот наступил конец. Ильф лежал на своей тахте, вытянув руки по швам, с закрытыми глазами и очень спокойным лицом, которое вдруг, в одну минуту, стало белым. Комната была ярко освещена. Был поздний вечер. Окно было широко раскрыто, и по комнате свободно гулял холодный апрельский ветер, шевеливший листы нарезанной Ильфом бумаги. За окном было черно и звездно.
Это случилось пять лет назад. Об этом последнем своем апреле Ильф написал в записной книжке: «Люблю красноносую весну».
Пять лет — очень короткий срок для истории. Но событий, которые произошли за эти пять лет, хватило бы ученому, чтобы написать историю века.
Я всегда думаю, что сказал бы Ильф об этих событиях, если бы был их свидетелем. Что он сказал бы и что делал теперь, во время Отечественной войны? Конечно, он делал бы то, что делаем все мы, советские люди, — жил бы для войны и победы и жил бы только войной и победой.
Это был настоящий советский человек, а следовательно, патриот своей родины. Когда я думаю о сущности советского человека, то есть человека совершенно новой формации, я всегда вспоминаю Ильфа, и мне всегда хочется быть таким, каким был Ильф. Он был принципиален до щепетильности, всегда откровенно говорил то, что думает, никогда не хвастал, глубоко и свирепо ненавидел все виды искательства и подхалимства (и особенно самую противную его разновидность — литературное подхалимство). Он прекрасно знал цену дутой славы и боялся ее. Поэтому он никогда не занимался так называемым устройством литературных дел, не просил и не желал никаких литературных привилегий. Это ему принадлежит выражение: «Полюбить советскую власть — этого мало. Надо, чтобы советская власть тебя полюбила». И он смело и гордо взял на себя тяжелый и часто неблагодарный труд сатирика, расчищающего путь к нашему святому и блестящему коммунистическому будущему, труд человека, по выражению Маяковского, вылизывающего «чахоткины плевки шершавым языком плаката».
Из записных книжек Евгения Петрова
1933/34
Девушки в серых платьях и фуражках с лакированными козырьками — гимназистки.
Военные — хаки — большие фуражки.
У детей-гимназистов фуражки с золотым кантом. Некоторые
мальчики с медалями.К Софии ведет каменная улица с поросшей травой мостовой с диким виноградом, местами протянутым над улицей.
Игла Клеопатры и другой обелиск, вывезенный из Египта. С него крестоносцы содрали медь.
Конное ристалище времен Юстиниана. Сейчас скверик. Сидит нянька, солдат в зеленых полотняных гамашах поверх башмаков.
Роскошная мечеть Султан-Ахмет, построенная в пику Софии.
Пожилые турчанки обычно в черном. Черная накладка прикрывает и подбородок.
Фруктовщики на лошадках и осликах, увешанных плетенками наверху — помидоры с воткнутыми в них зелеными перцами.
Лодки со сладостями в стеклянных ящиках на велосипедных колесах.
Под дождь выставлены растения в вазонах — вода очень ценится.
На Левине костюм сидит так плохо, как будто бы под костюмом не человеческое тело, а кактус.
Моряки покупают почему-то шоколад в больших количествах.
Кофе по-турецки подействовало на человека так сильно, что он не мог спать. В самом деле он не мог спать потому, что кофе дорого стоило.
Для пьесы: человек, посвятивший жизнь изобретению гуманной казни.
Античный стиль очень идет современным Афинам. То ли у архитекторов сильны традиции, то ли само место, где все дышит Акрополем и храмами Юпитера и Тезея, располагают к этому, но город имеет весьма внушительный и благородный вид.
Продавец: Это большевистские игрушки (вместо «русские»).
Вечная трагедия русского за границей — не знает, где уборная.
Путь из Пирея в Афины на старомодном грязноватом автобусе. Мелькают грязные обочины, каменные заборы, огороды, кипарисы, ослики с зеленью, пальмы. Человек везет ярко-синюю вывеску с белыми альфами и омегами.
Банк называется «Трапеза».
Человек привык жаловаться на судьбу. Ему давно уже было хорошо, а он все еще жаловался, по привычке. Подобно людям, которые машинально говорят «да-а-а», он говорил: «плохо, плохо».
У гречанок часто большие руки и большие ноги. Сильно и грубо красятся. Перчатки покупают на номер больше. Они у них морщатся. Ногти красят в ярко-красный цвет. Могучие носы и подбородки, полные губы, спокойные пудовые веки. Женщины тяжеловато-классические. Таких, вероятно, идеализировали в своих работах гениальные античные скульпторы.
Как только попадаешь за границу, время начинает бежать страшно быстро. Его уже невозможно удержать. Впечатления, приобретшие объем, цвет и запах, скачут с рекордной быстротой. Они уплывают, чтобы никогда больше не возвратиться.
Прошел по улице древний грек — белая туника, синяя тога и туфли на голых волосатых ногах. Очевидно, городской сумасшедший.
Национальный музей.
Сразу, когда видишь Аполлона или Посейдона, страшного бородача с трезубцем, поражает то, что до этого момента видел все это миллион раз в копиях, фото, учебниках истории, обложках и т. д., и, несмотря на волну пошлости, предшествовавшую зрелищу, зрелище оказалось поразительным.
С утра экскурсия с краснофлотцами на Везувий и в Помпеи. На автобусе — к фуникулеру.
Подъем на Везувий. По склонам горы — виноградники, фруктовые деревья.
600 метров высоты. Всего Везувий — 1126 м над уровнем моря.
Старик-гид с отвращением смотрел на расстилающуюся внизу упоительную панораму Неаполя.
Склон Везувия покрыт розовыми вулканическими породами земли, камня, кусками лавы и т. д. Лунный пейзаж: голо, мрачно, серный дым, освещенный пламенем.