Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Машеньке-младшей повезло, она выросла среди книг, среди альбомов с репродукциями великих произведений искусства. Первыми игрушками ее стали карандаши и краски, и она, вместо того чтобы делать из песка куличики, начала рисовать домики. В семь лет она уже писала акварелью, а я, когда поступил в Иркутске в художественное училище, еще не знал, кто такой Валентин Серов. Чем пожертвовала Маша для того, чтобы учиться любимому делу? Ничем. В тринадцать лет у нее появились первые мальчики: телефонные звонки, экскурсии в музеи. А раньше "Артек", академический пионерский лагерь. Кто сейчас полезет в чужую личную жизнь, кто станет копаться в грязном белье? Она сумела найти и полюбить Славу. Разглядеть его, завоевать. А до Славы в будни звонил какой-то Дима. По воскресеньям в подъезде вечно толкался курсант из авиационного училища, Сережа, вечерами возил ее на папиных "Жигулях" сын космонавта, Роман. А я никого не успел полюбить, я был одержим, ежедневно

рисовал свои гаммы до обмороков, до изнеможения, как Рахманинов, упражнявшийся на слепой, незвучащей клавиатуре даже в поезде. Но я же был молодой, голодный. Разве кипение крови погасишь гаммами? И на первой же женщине, которую я узнал, узнал по слепой, безотчетной страсти, меня заставили жениться.

О, эти ревнители нравственности и справедливости! Сколько в них зависти и холодной желчи подо всем этим. Разве было кому-нибудь дело до внутренних переживаний студента-выпускника Семираева и натурщицы Марии – скромной семнадцатилетней девчушки, живущей в прислугах, или, как сейчас называют, в домашних работницах, у академика-химика. Девушка копила себе на пальто и чтобы купить корову в свое деревенское хозяйство. В деревне ее ждал жених, и девушка совсем не хотела выходить замуж за студента. А студент уже готовился к славе. Они писал, что знал раньше, по деревне: пастухов на фоне зеленых просторов, бабок возле развалившихся часовен, молодых трактористов, полных здоровья и нерастраченных городом сил. Он имел мужество не рассусоливать, не обсуждать на бесконечных студенческих пирушках, что бы он написал, если бы ему "дали", а, сжав зубы, работал, работал, работал в общежитии, в учебной мастерской, на каникулах, когда все разъезжались. А потом, как потрясение для всех – слух о первой выставке выпускника Института живописи Семираева. У него у единственного было что выставлять. Как, у того Семираева, у которого роман с натурщицей? А это нравственно? Вроде кто-то видел, как эта натурщица плакала в уголке? У него талант? Талант тоже должен выполнять свои обязательства! Что-то закрутилось, завертелось, все зашушукались. Хорошо, Иван Матвеевич, тогда Ваня, секретарь их институтского комитета, прямо и определенно сказал: "Юра, если не женишься на Марии, выставки тебе не видать. Расписаться надо до комсомольского собрания. Ясно?" К несчастью, все тогда оформлялось ошеломляюще быстро, никаких трех месяцев со дня подачи заявления, никаких ожиданий. А Маша теперь спрашивает, почему такой молодой умерла ее мать. Что отвечу ей? З а ч а х л а с нелюбимым мужем, завяла.

Неделю назад Маша все же решила продолжить разговор, который так внезапно и для меня удачно прервался с приходом Сусанны и ее гостей. Уже во втором часу ночи, вернувшись от Славы, она в пальто поднялась ко мне в мастерскую. Я давно знал, что она никогда не говорит, с чем пришла, основная тема возникает позже, поэтому начал с разминочного вопроса сам:

– Ну, как дела у Славы?

– Ужасно. Там неотложка, посторонние люди. Видимо, не сегодня завтра…

– Ты говорила со Славой?

– У нас все обговорено заранее.

– А что именно?

– Я, папа, берегу его от тебя. Наверное, нам будет не нужна большая квартира. Работать и жить можно и в однокомнатной.

– Чем я так перед тобой провинился?

– Я твоя дочь и хорошо тебя знаю. Я думаю, Слава сам по себе несет в душе целый мир, и ему нужно суметь выразиться. А ты, папа, научишь его разным штучкам, и это его собьет.

– Ты ведь, Маша, во-первых, моя дочь, а во-вторых – моя ученица.

– Именно из-за "во-первых" мне ты менее опасен. Как дочь, я лучше всех знаю твои приемы и могу себя оберечь.

– Я имел в виду другое.

– Ты знаешь, ч т о я в тебе ценю. Ты мастер, у тебя верный глаз, но, папа, н а с т о я щ и й художник для меня что-то другое. Как бы тебе объяснить? Вот когда слушаешь, например, Эдиту Пьеху, то вроде это приятно и хорошо, а потом ставишь пластинку с песнями Эдит Пиаф – и здесь не думаешь, хорошо это или плохо, здесь все подлинное. Она не вызывает ассоциаций. А если вызывает, то только сама с собой.

– Ты же не пришла со мной ругаться? Мне уже пятьдесят, и меня не переделаешь.

Я очень спокойно вел этот разговор, похожий на диалог из какой-нибудь современной пьесы. Будто бы не я говорил, а холодно и расчетливо суфлировал реплики. Мне давно неинтересно говорить о том, что я и как делаю. Почему-то все мои собратья по цеху ругают меня, даже стало хорошим тоном меня ругать. Но меня не собьешь. Ведь они ругают, потому что, хотя бы по мастерству, по доходчивости, я выше их. И я иногда боюсь, чтобы меня не сбили. Чем я тогда займу свою жизнь? Ведь тысячи людей, которым нравятся мои произведения, тоже что-то соображают. Пусть я работаю не для мирового искусства, а просто для этих тысяч. А что же, лучше делать шедевры и хранить их на чердаке? Картины, как жемчуг, гибнут, если не входят в соприкосновение с человеческим теплом.

– Ты же пришла, Маша, сказать мне что-то другое. Я даже скажу, зачем ты пришла. Ты уже два года не работаешь, и тебе

нравится это безделье. Платяной шкаф у тебя заставлен бутылками – это одно твое занятие. Ты любишь, скорее очень любишь или хорошо придумала, что любишь, Славу, – это второе твое сладкое занятие. А для того, чтобы не работать и всласть заниматься своими занятиями, ты придумала себе нравственную причину. Я тебе скажу, отчего умерла твоя мать.

…На последнем курсе я писал, наверное, самую свою знаменитую картину "Красавица". Я писал по воскресеньям в институтской мастерской, потому что Марии ее хозяева давали выходной. У нас не было никакой любви, а просто деловые отношения: за два часа работы с тремя десятиминутными перерывами Мария, ни чуточки не смущаясь, брала у меня тридцать рублей, которые я или отрывал от своей стипендии, или зарабатывал вместе с ребятами с курса на Киевском вокзале, где мы до глубокой осени разгружали вагоны с овощами. Платили нам так же, как я Марии, закончил работу – сразу получи.

Это была наиболее счастливая моя картина. Она потом объехала весь мир, и ее много раз репродуцировали. На пригорочке стояла девушка, простоволосая, освещенная солнцем, в такой тоненькой кофточке, что через нее, контрастируя с загорелой шеей и руками, просвечивало нежное, не тронутое солнцем тело, просвечивала чуть наметившаяся грудь с розовыми плотными сосками. Успех картины был в выражении лица девушки, в радости нового пышного лета и юной стыдливой женственности. Я чуть стилизовал картину, и, несмотря на современный сельский пейзаж, разворачивающийся за спиной красавицы, ее тонкая кофточка была как бы из другой эпохи. Прозрачная ткань была по вороту обшита речным северным жемчугом, и в розовом ушке у натурщицы тоже лукаво поблескивали, как две капельки молока, две жемчужинки.

Мастерская была холодная, за окном серело, но Мария, уже привыкнув к нашей работе, потому что за последние два года позировала не одному мне, мастерски держала выражение, стояла не ежась, свободно и открыто.

В этот день мне работалось прекрасно. Все практически было завершено, и я делал последние мазки, те мазки, которые кладешь на полотно, уже рискуя, и оно или проваливается, или начинает дерзко дышать жизнью. Перед самым концом сеанса меня что-то не устроило в складках кофточки. Я, положив палитру, подошел, чтобы расправить как мне хотелось, и, когда коснулся груди Марии, вдруг впервые – может быть, потому, что работа была закончена и я уже смотрел на Марию не как на объект изображения, а как на живую женщину, – вдруг впервые я новыми глазами увидел сквозь прозрачную ткань эту грудь с мелкими от холода пупырышками вокруг сосков, и впервые мне, еще не испытавшему близость с женщиной, в голову ударила кровь. Ударила почти до обморока. Но я сдержался. Голова всегда была у меня ясная, холодная. Я сдержался. Когда отходил обратно к мольберту, досчитал до десяти и успокоился. После сеанса на радостях, что работа закончена и, кажется, получилась, мы пошли в кино и сидели рядом. В таких случаях всегда говорится: "они не видели картины", однако фильм я хорошо помню, но почему-то – вероятно, я еще не остыл от работы – несколько раз во время фильма вдруг всплывала в моей памяти одна и та же деталь моего портрета: прозрачная кофточка, под которой нежно светился и розовел упругий сосок. Сейчас я бы сказал, что вело меня подсознание, сейчас, с ссылками на Фрейда и без него, я мог бы все объяснить, но тогда, иззябнув на улице после фильма – Марии возвращаться к хозяевам было еще рано, – я упросил, затянул ее снова в институт, в мастерскую. Мы поставили электрический чайник, хранившийся от пожарников под грудой реквизита, я растирал Марии побелевшие от холода ладошки, а потом, как-то сам собой размяк мой ясный рассудочный характер, я шептал какие-то слова, ничего не хотел предвидеть и думать о последствиях, и случилось все то, что и должно было случиться, когда двое молодых людей остаются вместе, когда в полумраке парует, посвистывая чайник, на улицах холодно, метет поземка и согреться можно, лишь тесно прижавшись друг к другу.

Потом по воскресеньям мы еще несколько раз встречались. Я начал другую работу. Мария мне позировала, и, хотя я с нетерпением ожидал окончания сеанса, отношения наши не стали иными. Видимо, чтобы не чувствовать себя обязанным Марии, не быть зависимым, после каждого сеанса я по-прежнему давал ей обусловленную ранее сумму. И нас обоих это устраивало. Лирика лирикой, а дела делами. Мария даже рассказывала мне о своем женихе, который сейчас в армии, но скоро демобилизуется. Рассказывала, какой они построят дом и что корову назовут Звездочкой.

Я как-то спросил:

– А ты бережешься?

– Берегусь. Мне одна знакомая фельдшерица все рассказала. Но ты тоже осторожничай.

А потом внезапно Мария сказала, что беременна. У меня все внутри похолодело. Что делать? Что? Я совершенно не владел ситуацией. Мне сразу показалось, что в моей жизни все закончится. Дальше пойдут пеленки, детский крик, поиски заработка. Увидев мое побелевшее лицо, она встревожилась:

– Ты не волнуйся, Юра. Мне фельдшерица обещала все сделать.

– Тебе деньги нужны?

Поделиться с друзьями: