Императрица Фике
Шрифт:
Утешай тех, кто плачет, день и ночь, давай помощь тем, кто вопиет о помощи! Всех, кто обижен, избавляй от обид…»
И стоит Москва и сердце Москвы — Кремль.
Ночь царя Петра
…Прошло сто лет — и что ж осталось
От сильных, гордых сих мужей,
Столь полных волею страстей?
Их поколенье миновалось —
И с ним исчез кровавый след
Усилий, бедствий и побед.
В гражданстве северной державы,
В ее воинственной судьбе
Лишь ты воздвиг, герой Полтавы,
Огромный памятник себе…
Глава 1. Привезли!
Погасли розовые снега, отгорели вишневые зори. Упала ночь, звездная, с тусклыми огоньками деревень, мимо бежали, чернели деревья. Как стали подъезжать к Москве — о полуночи, из-за острых елок вылез ущербный месяц с ушами, — мороз приударил пуще. С грохотом неслись по ухабам два возка, ямщики закуржавели бородами и воротниками, лошади бежали в пару. Над Москвой нависали дымы, окна светились, на холоду тявкали не в охотку псы.
По ухабам возки проскакали заставу Белого города, караул с алебардами, тускло блеснул фонарик, пустились вниз по Царевой улице [29] к Кремлю, мимо тынов темных изб, домиков в одно, в два жилья [30] . Въехав через Воскресенский мост на Красную площадь, колыхались среди лавок, церковок. У надвратных икон горели лампады в слюдяных фонарях, Василий Блаженный тускло светился под месяцем. Мост через ров у Никольских ворот был спущен, гулко отозвался топот копыт. У воротной избы стояли караульные в тулупах — уже ждали: в облаке пара выскочил в зеленом мундире офицер, в низкой треуголке, с фонарём.
29
По Тверской.
30
Этажа.
— Кто едет?
— Его высочество государь-наследник Алексей Петрович! — раздельно сказал из возка в приоткрытую дверь Толстой. — Хе-хе! Государь мой, чего ж, упрежден будучи, спрашиваешь, какая персона следует!..
Офицер скомандовал презентацию, возок уже ехал дальше, под ворота. В отсвете фонарей мелькнуло длинное бледное лицо царевича под летучей тенью крестившейся руки. Снег, кругом снег, на снегу так и видится царевичу замок святого Эльма, словно синим лаком крытое море, осыпанный солнцем летнего утра Неаполь, розы в саду…
Возок гулко чиркнул правым отводом внутри ворот, качнулся, въехал в Кремль. На толпе толстых соборов лежал мутный свет месяца, горел годуновским золотом под облаками Иван Великий, торчали в пестром беспорядке кровли, шпицы, бочата царева дворца. Повернули направо, у высокого крыльца ямщик на первом возке хрипло крикнул «тпру», второй отозвался. Возки стали.
Стены, дворцы, башни, соборы, стража обступили со всех сторон.
— Ин, ваше высочество, выходи! — сказал, выйдя первым, Петр Андреевич Толстой, оборачивая к возку бровастое лицо. — Будешь скоро батюшкину персону зреть, а наше дело, слава те господи, кончено…
Он перекрестился и спросил строго офицера:
— Где государь?
— Входи, Петр Андреевич! — раздался из-за дубовой двери знакомый голос.
Толстой шагнул через порог, за ним, наклонившись, —
гвардии капитан Румянцев, рослый, красивый, непреклонный. Петр уже стоял им навстречу — гигант, голова под потолок, тень перегнулась через угол, лицо дергается. На столе пара восковых свечей, зеленое сукно, бумаги, карта Европы. Не дослушав приветствий, Петр заговорил сам:— Господа! Весьма доволен, что вы мое желание выполнили и наш пожар, что за рубежом тлел, прекратили. Дело ваше считаю не только моим, несчастного отца, делом, но делом всего государства. И, помолчав, прервал себя:
— Брат мой, Карл-цесарь, здоров ли?
— Сказывали нам, здоров гораздо! — улыбаясь и поиграв бровями, ответил Толстой, — он отвел руку с шапкой назад, кланяясь по церемониалу. — Сдается, однако, что наша оказия у его цесарского величества много крови отняла. Царевичу-то он недаром знатные замки готовил! Как назад ехали — Вену с ходу проскочили и здоровья Карлу-цесарю не сказывали, дабы известная персона там не задержалась!
Царь опустился в кресло у стола, голову опер на руки, потом зорко глянул на свечу, сдавил пальцами нагар, смял его и продолжал свою мысль:
— Или впрямь думал цесарь, нашей смерти дождавшись, Алешку из замка того с салютом в Санктпитербурх на престол препроводить? Оно бы, пожалуй, куда ловчее бы вышло против того, как римский костел да польский король Жигимонт Гришку Отрепьева нам на Москву в цари посадили… Тот-то ведь Гришкой был, самозванец, а этот-то настоящий был бы, царевич Московский — Алешка! В самое бы сердце нашей страны хворь бы свою венскую всадили… Ай-яй! Да не допустил бог…
Часы звучно отбили двенадцать — полночь на 1 февраля 1718 года. За лунным окошком, заваленным вполовину снегами, звучно отозвались куранты на Спасской башне, и потом долетела глухо перекличка дозоров с кремлевских стен:
— Сла-а-вен город Москва-а!
— Сла-а-вен город Каза-ань!
— А теперь, господа, отдыхайте, — сказал Петр. — За службу вашу от государства благодарность возымейте. Эй, денщики!
И ворвавшимся с грохотом Петр приказал:
— От Преображенского да от Семеновского полков два батальона в Кремле поставить! У всех ворот караул держать накрепко, из Кремля не выпускать, в Кремль не впускать никого. А к завтрему, бог даст, разберемся!
— Славен город Ярославль! — долетало издали.
Длинна зимняя ночь. Насилу перестучать ее часам звонким перестуком, перебить звучным боем. Хоть петухи во дворцах уж ночь окликнули, а до рассвета далеко.
«Эх, Алешка! Алешка!»
В рубахе голландский долгой, в шубке на лисьих черевах, бессонно сидит царь один в своем кожаном кресле. Думает, думает… Трубка дымится. В углу лампада с самоцветами перед образом божьей матери.
«Да! Силы-то уходят… Не тот уже Петр… Намедни в Питере захворал, чуть богу душу не отдал. Ну хорошо. Умри я тогда, вступил бы Алешка на престол. А там что? Алешка! Сын!»
И вспомнил Петр, как он еще молодым в первый раз с Москвы в Архангельск ездил, ждал там голландских кораблей, чтобы их посмотреть, да что надо на них купить, а царица матушка Наталья Кирилловна велела тогда трехлетнему Алеше письмо отцу писать, звать его назад скорее, на Москву. И от лица малютки было писано на плотной бумаге красивой скорописью:
— «Здравствуй, радость мой батюшка, царь Петр Алексеевич, на множество лет! Сынишко твой Алешка благословения от тебя, света моего, просит. Пожалуй, радость наша, к нам воротись, государь, не замешкай! Не покручинься, радость моя, государь, что худо письмишко, еще, государь, не выучился…»