Императрица Лулу
Шрифт:
— Яков Иванович! Император Павел Петрович в Бозе помре! В Санкт-Петербурге! Помре апоплексическим ударом!
И сам он немедля испытал такой же — явно апоплексический, какой же иной, или уж если не апоплексический, то, во всяком случае, удар сходный и сопоставимый с апоплексическим по силе, потому что холод мгновенно улетучился, все тело вновь, как несколько минут назад, когда он стоял наверху, на откосе, все тело вновь прошиб неимоверный жар. От него даже пар пошёл, как от раскаленного утюга, поставленного на мокрое. Неужели? Неужели? Неужели? Господи, дай…
Звонко, как будто с него ручьём и не стекала ледяная вода, звонко закричал снизу, теряя представление о реальности:
— Верёвку мне брось! Канат! Возьми в сарае канат, мне брось! Я поднимусь!
Так закричал, словно уже построил и в дело запустил русскую канатную дорогу, так закричал, словно все русские дороги устроил в удивительном, сравнимом разве что с европейским порядке, так закричал, словно ничего у него не крали обкурившиеся конопли мужики, так закричал, словно должен был сейчас подняться
Фельдкурьер имел чин полковника; они влетели в усадьбу, разбрызгивая весеннюю грязь — карета и четверо верховых, карета со скрипом накренилась, полковник вылез, ступив ботфортом прямо в лужу во дворе. То было уж после получения известия о смерти и захоронении Алексея, он как раз собирался в Петербург на могилу и для передачи оставшихся готовых бумажек государыни — не знал ещё, правда, не знал, как сможет предстать пред императрицею, кто сведёт и допустит во дворец.
— Господин Охотников? — Полковник наотмашь, словно бы оружие из ножен доставал сейчас, сдёрнул с головы каску и склонил голову, русые кудри его заплескались на ветерке. — Его Императоре-кого Величества Кавалергардского полка полковник маркиз Паллинуччи с особым поручением Государыни Императрицы Елизаветы Алексеевны. — Маркиз оглянулся на спешившихся уже верховых, словно бы те могли сейчас опровергнуть что-либо из слов его — титул, звание или полномочия. Четверо рядовых кирасиров молча, не снимая касок, облизывали губы, глядя на окна — с дороги хотели есть. — Примите мои горячие чувства скорби, господин Охотников.
В ответ на приглашающий жест маркиз обернулся и бросил в карету каску, тут же один из рядовых подскочил к маркизу и в единый миг освободил того от кирасы, перевязи и палаша, с грохотом вся амуниция полковника полетела вслед за каскою в карету. Маркиз, исполнив необходимый долг, некстати улыбаясь, облегчённо выматерился, нахлобучил новенькую треуголку и в минуту предстал пред Яковом Ивановичем в белом вицмундире, без оружия, не отягощенный ничем, что являлось бы атрибутами службы в полку, в котором служил Алексей, — даже и без эполет оказался полковник, как разжалованный. Тут Яков Иванович понял, что не только в государстве, но и в жизни его все изменилось действительно безвозвратно.
Маркиз с удовольствием выпил жжёнки, приготовленной по Анютиному рецепту, спросил, нельзя ли видеть саму изготовительницу изумительного напитка, получив отрицательный ответ, заметно огорчился, но тут же вновь повеселел и, сидя ещё за столом и покачивая уже забрызганным от чёрной воронежской земли ботфортом, сообщил, что государыня Елизавета Алексеевна имеет из собственных средств назначить ему, дворянину Якову Ивановичу Охотникову, ежегодную пожизненную пенсию в размере — тут он нагнулся к уху хозяина и громким шепотом сообщил сумму, сумма точно соответствовала той, что Яков Иванович ежемесячно передавал государыне чрез Алексея; ему, значит, давали понять, что в его заботах о России более не нуждаются, словно бы деньги, которые он передавал в столицу, были какие-то не совсем настоящие, не годящие к делу процветания и совершенствования державы. Да ему-то самому ничего не нужно! Он сам-то не нуждается более решительно ни в чем!
— И шлафрок изволила передать Государыня, — пожав плечами, маркиз принял от лакея шлафрок, развернул его, встряхнул, как делает портной, демонстрируя готовое платье заказчику; блеснул шёлк, золотые пуговицы, шитьё золотое блеснуло — память о несостоявшейся жизни его; потом всю жизнь шлафрок так и не снимал. Под старость стал путаться — вспоминал, что вроде бы шлафрок сей, будто бы императорский, с самого Александра Павловича будто бы — вспоминал, значит, что вроде бы шлафрок лично Алексей передал ему ещё в первое их свидание в Питере, когда он первую готовую пачку ассигнаций привез для Елизаветы Алексеевны. Во всяком случае, ему запомнилась рука с шитым офицерским обшлагом, держащая на весу волшебную одежду, которую в Воронежской губернии и губернатор не мог иметь никогда, и, помнится, он в этом шлафроке являлся не раз в Питер, не в силах отказать себе хотя бы во внешних признаках того значения в государстве, которым должен бы по заслугам он был обладать. А может быть, он всё-таки напутал, да. И никакого шлафрока вообще не было. Анюты не было, любви не было, сына, канатной фабрики и дорог. Жизни не было. Он никогда и не жил вовсе. Про деньги императрицын посланник ничего не спросил — то был знак ему, не менее оскорбительный, чем назначение пенсии, так он сжёг последнюю партию.
Пресс утопил в Воронеже. Конопляное поле, на котором умерла Анюта, каждое лето приказывал сжигать на корню, а потом перепахивать; всё равно вырастала конопля, тщетно он старался.— Высочайшая воля: немедленно передать в распоряжение государства печатную машину и готовые бумажные изделия, на оной произведённые. Тогда делу, по личной просьбе Государыни и в рассуждении гибели сына, не будет дан законный ход. — Вот что на самом-то деле произнёс полковник и вдруг поднялся, вновь напяливая на себя кирасу и каску. — Где?
Он равнодушно представил всё к показу. Пресс Паллинуччи почему-то не взял, а взял только печатные формы и ещё записал рецепт изготовления бумага — про жженку Яков ему, признаться, ничего не сказал, так что ничего у них не должно было получиться и, как всем известно, не получилось. А он… никогда он, значит, словно бы и не жил. Так никогда и не жил.
11
По узкой винтовой лестнице наверх — это потом, сначала стоял в темноте возле бронзового Петра, в римском своём одеянии сидящего на отличной берберской кобыле; если б Пётр Алексеевич при жизни пользовался таким коротким мечом, много бы он навоевал исконных русских земель, нечего сказать! И под нагрудники этакие легче легкого проходит меч — Бог его знает, как Юлий Кесарь сражался в пешем строю. Снаряжение это устарело, господа, нынче военную моду диктует наука, последние достижения инженерной мысли оказываются решающими на поле битвы. Порох, пушки, скорострельные ружья, позволяющие за несколько минут заложить новый заряд и уже сделавшие совершенно излишними примитивные атаки пехоты. Если уж атаковать, так исключительно конницей, тяжёлой конницей — драгунскими полками лавой, кирасирами с тяжёлыми палашами, хотя бы на дальнем расстоянии, на подступах к позициям неприятеля, кирасирами, что могут кирасами и шлемами защититься от картечи — если, конечно, у обороняющихся нет тяжёлых пушек, а уж потом, мда-с, потом, пожалуй, и рубка…
Зубов поёжился, на мгновение представив себе эту рубку у неприятельских флешей. Сам он ни в каких рубках никогда не участвовал и не собирался участвовать, но, занимая в недавнем прошлом более десятка начальствующих должностей в армии, полагал — и не без оснований — себя стратегом. Сейчас поежился, потому что представил рубку и потому что накрапывал дождь вместе со снегом — обычная для весеннего Санкт-Петербурга погодка. Зубов, завернувшись в плащ, прижимался к памятнику именно в том месте, где шла чугунными буквами надпись «ПРАДЕДУ ПРАВНУК». В совершенной тьме он сейчас не видел надписи, но рукою в перчатке ощупывал буквы, словно слепец: В… Н… У… К… Памятник был самым заметным местом возле замка, плац, в центре которого стоял памятник, отлично просматривался и от обоих свитских павильонов у подъёмного моста, и от главных замковых ворот — и там, и там, не считая, разумеется, караулов, стояла удвоенная ещё несколько дней назад стража. В каждом наряде караула три факела — рваный их свет кидался из стороны в сторону, влага тихонько шипела в огне, превращаясь в пар; Зубов вместе со стуком сапог слышал и это почти неслышное шипенье. Заметить его могли в любую минуту, и тогда не только всё предприятие, но и его собственные жизнь и судьба оказались бы висящими на тонком-тонком волоске; безумие, глупость. А никто не смеет сказать, что он, Платон Александрович Зубов, глуп. Стража, он знал, имела императорский приказ: не обинуючись, рубить либо колоть пришлецов, коли те не назовут пароля.
Поэтому Зубов оторвался от холодного постамента и перелетел, посчитав это за лучшее, на узкую лестничку замка, да не один, а с несколькими офицерами Измайловского и Семёновского полков. Семёновцы сменили кавалергардский императорский караул, поскольку Павел Петрович накануне отправил кавалергардов из дворца — истинно, кого Бог хочет погубить, того он лишает разума.
Дежурным офицером как раз должен был заступить этот Охотников. Предполагалось, что Александр Павлович, которому — уж Зубов постарался — донесли, что именно сей кавалергард в очередной раз наставил ему, наследнику престола, рожки, предполагалось, что Александр Павлович, пылающий праведным, можно уже сказать — праведным монаршим гневом, в нужный час вдруг явится пред Охотниковым и прикажет снять караул, а кавалергард не посмеет не подчиниться приказу мужа Лулу. Зубов, некоторое время отсутствуя при дворе — Павел Петрович его, значит, выслал, а Александр Павлович вернул, — некоторое время отсутствуя при дворе, забылся настолько, что было посчитал сей план легко осуществимым.
Собираясь отправить кавалергардов из замка прочь, Зубов рассчитывал заодно и с этим воронежским дворянчиком посчитаться, коль скоро в своё время ему не удалось посчитаться с князьком Чарторыйским — вот тогда кошка останется совсем одна, а он, Платон Зубов, окажется тут как тут. Зубов искренне полагал, что Лизке более не из кого выбирать. Ставши императором, наследник уже совсем открыто соединится с её старшей сестрой — так полагал Зубов, открыто соединится, а кошка останется совсем одна, без какой бы то ни было опоры и поддержки. Тут-то её он, Платон Зубов, и отдерёт, тут-то он её и отдерёт, а потом будет драть в продолжение всей жизни своей, потому что он, Зубов, не знал никакого иного ремесла, кроме ремесла фаворита. Будет драть в продолжение всей жизни, а наследник пусть подождёт за несколько комнат поодаль, пока Платон Зубов станет решать судьбу Государства Российского и пока станет драть немецкую кошку — о-о, как он, Зубов, станет драть кошку! Как станет! Драть! Так что наследник пусть подождёт пока. Решим без него. Его дело царствовать — пусть себе тешится, а наше дело решать дела и драть его кошечек. Вот так. Пусть подождёт.