Империй. Люструм. Диктатор
Шрифт:
В государственных делах очень опасно оказаться в роли мальчика для битья при великом муже. Но именно это теперь выпало Цицерону. Те, кто никогда не осмелился бы оскорбить или даже осудить Помпея, отныне могли безнаказанно дубасить его защитника, и все прекрасно знали, кому на деле предназначаются эти удары. Но от исполнения прямого приказа главноначальствующего уклониться было нельзя, и Цицерону пришлось произнести свою первую речь с ростры. Он готовил ее с необыкновенным тщанием и несколько раз заранее продиктовал мне, а затем показал Квинту и Фруги, чтобы выслушать их отзывы. От Теренции же Цицерон рассудительно утаил ее, зная: копию придется отослать Помпею и поэтому потребуется немало лести. (Я смотрю в свиток и вижу то место, где Квинт дополнил слова о «ниспосланной свыше доблести» Помпея: получилась «ниспосланная свыше необычайная доблесть».) Цицерон сочинил блестящий лозунг, вместивший в себя все заслуги Помпея: «Один закон, один муж, один год» – и часами корпел над заключительной частью. Он твердо знал, что в случае неудачи на ростре его положение в обществе пострадает, а враги скажут, что у оратора нет связи с народом,
Помпею вновь противостояли Катул и Гортензий, но со времени принятия Габиниева закона они не придумали новых доводов, и Цицерон не отказал себе в удовольствии позабавиться над ними.
– Что же говорит Гортензий? – с издевкой спросил он. – Если надо облечь всей полнотой власти одного человека, то, по мнению Гортензия, этого более других достоин Помпей, но все же предоставлять всю полноту власти одному человеку не следует. До чего же устарели эти речи, опровергнутые скорее действительностью, чем словами. Ведь именно ты, Гортензий, употребив все свое богатое и редкостное дарование, убедительно и красноречиво возражал в сенате храброму мужу Габинию, когда тот предложил назначить одного военачальника для борьбы с морскими разбойниками. И что же? Клянусь бессмертными богами, если бы тогда римский народ придал твоему мнению больше значения, чем своей безопасности и своим истинным интересам, разве мы сохраняли бы и поныне нашу славу и владычество над миром?
Если Помпей хочет поставить Габиния во главе одного из легионов, пусть так и будет, заявил Цицерон. Ибо кто еще, кроме самого Помпея, сделал столь много для разгрома пиратов?
– Сам же я, – торжественно заключил Цицерон, – обещаю и обязуюсь перед римским народом посвятить свершению этого дела все свое усердие, ум, трудолюбие, дарование, все то влияние, каким я пользуюсь благодаря милости римского народа, то есть благодаря своей преторской власти, а также своему личному авторитету, честности и стойкости. И я призываю в свидетели всех богов, в особенности тех, которые являются покровителями этого священного места и видят все помыслы всех государственных мужей; делаю это не по чьей-либо просьбе, не с целью приобрести своим участием в этом деле расположение Помпея, не из желания найти в чьем-либо мощном влиянии защиту от возможных опасностей и помощь при соискании почетных должностей, так как опасности я – насколько человек может за себя ручаться – легко избегну своим бескорыстием; почестей же я достигну не благодаря одному человеку, не выступлениями с этого места, а, при вашем благоволении, все тем же своим неутомимым трудолюбием. Итак, все взятое мной на себя в этом деле было взято – я твердо заявляю об этом – ради блага государства [32] .
32
Перев. В. Горенштейна.
Он покинул ростру под уважительные хлопки. Закон был принят, Лукулл лишен начальствования над войсками, а Габиний получил легатство. Что до Цицерона, то он преодолел еще одно препятствие на пути к консульству, но ценой небывалой ненависти со стороны аристократов.
Позже он получил письмо от Варрона с описанием того, как Помпей встретил известие о получении им полной власти над римскими войсками на Востоке. Центурионы, наперебой поздравляя Помпея, сгрудились вокруг полководца в его эфесской ставке, он же, нахмурив брови, хлопнул себя по бедру и («утомленным голосом», по свидетельству Варрона) произнес: «Увы, что за бесконечная борьба! Насколько лучше было бы остаться одним из незаметных людей – ведь теперь я никогда не избавлюсь от войн, никогда не спасусь от зависти, не смогу мирно жить в деревне с женой!» Такое притворство трудно было принять на веру, ведь все знали, насколько сильно он желал этой власти.
Преторство принесло Цицерону новые почести. Теперь, когда бы он ни вышел из дому, его уже охраняли шестеро ликторов. Впрочем, Цицерон почти не обращал на них внимания. То были неотесанные парни, которых взяли на службу за силу и жестокий нрав: если римского гражданина приговаривали к наказанию, они с готовностью исполняли приговор. Им не было равных в умении всыпать кому-либо палок или отрубить голову. Поскольку они занимались этим постоянно, некоторые за долгие годы службы привыкали к власти и смотрели на охраняемых ими магистратов чуть свысока из-за того, что те недолго оставались на месте: сегодня ты здесь, а завтра тебя нет. Цицерона коробило, когда они с преувеличенной грубостью расталкивали людей, очищая ему дорогу, а также приказывали окружающим обнажить голову или спешиться при приближении претора. Ведь люди, подвергавшиеся оскорблениям, были его избирателями. Он просил ликторов быть повежливее, и какое-то время те слушались, но скоро брались за старое. Главный из них, так называемый «ближний» ликтор, который постоянно должен был находиться возле охраняемого, был особенно несносным. Не помню уже его имени, но он всегда наушничал, сообщая
Цицерону о намерениях других преторов, собирал по крохам сплетни у своих товарищей-ликторов, не сознавая, что его поведение представляется Цицерону крайне подозрительным. Ибо Цицерон знал: сплетни – это разновидность торговли, в которой ликтор предлагает сведения о «своем» магистрате. Однажды утром он пожаловался мне:– Эти люди – живое предупреждение о том, что случается с любым государством, имеющим постоянных служащих. Из наших слуг они становятся нашими господами!
Как и он, я теперь занимал более высокое положение. Стало ясно, что, как доверенный письмоводитель претора, я, даже будучи рабом, вправе рассчитывать на особую любезность со стороны людей, с которыми встречается мой хозяин. Цицерон заранее предупредил: мне могут предлагать деньги, чтобы я использовал свое влияние в интересах просителей. А когда я начал горячо возражать, что никогда в жизни не приму взятки, он оборвал меня:
– Нет, Тирон, собственные деньги тебе не помешают. Почему бы и нет? Прошу об одном: говорить, кто тебе заплатил. Каждому, кто явится с подношением, говори, что мои решения не покупаются, что я рассматриваю беспристрастно любое дело. В остальном же полагаюсь на твою рассудительность.
Разговор этот имел для меня огромное значение. Я всегда надеялся на то, что рано или поздно Цицерон даст мне хоть какую-то свободу. Разрешение сберегать деньги стало предвестием того заветного дня. Суммы перепадали небольшие – пятьдесят монет, иногда сто. Ожидалось, что в обмен я подсуну претору под нос такой-то свиток или составлю рекомендательное письмо и передам ему на подпись. Деньги я хранил в небольшом кошеле, который прятал за расшатанным кирпичом в стене своей каморки.
Как претор, Цицерон был обязан преподавать право одаренным детям из хороших семейств. В мае, после сенатских каникул, у него появился новый молодой ученик – шестнадцати лет от роду. Это был Марк Целий Руф из Интерамнии, сын богатого ростовщика и влиятельного магистрата, ведавшего проведением выборов, из трибы Велина. Цицерон согласился, главным образом из желания сохранить хорошие отношения с отцом, быть наставником мальчика на протяжении двух лет, после чего тот должен был завершить обучение в другой семье – у Крассов, поскольку ее глава был связан с отцом Целия. Последний хотел, чтобы наследник в первую очередь научился распоряжаться своим состоянием. То был низенький хитрый человечек, образчик заимодавца: похоже, сын для него был лишь вложением капитала, которое никак не приносило отдачи.
– Бить его надо регулярно, – напутствовал он Цицерона, еще не успев представить ему сына. – Мальчишка неглупый, вот только непутевый и распущенный. Так что разрешаю стегать его сколько душе угодно.
Вид у Цицерона был озадаченный. За всю свою жизнь он не отстегал ни одного человека. Но, к счастью, впоследствии отлично поладил с молодым Целием, который оказался полной противоположностью отцу. Он был высок и хорош собою, а также полностью равнодушен к деньгам и денежным отношениям. Цицерон находил это забавным, я – не очень: многие докучные обязанности, от которых Целий увиливал всеми силами, как правило, приходилось выполнять мне. И все же, оглядываясь назад, я вынужден признать, что юноша отличался редкостным обаянием.
Не буду вдаваться в подробности преторства Цицерона, ведь я пишу не учебник по юриспруденции, и вам, должно быть, не терпится, чтобы я перешел к самому занятному – консульским выборам. Стоит сказать, что Цицерон имел славу честного и справедливого судьи, а знания и опыт позволяли ему легко справляться с работой. Если же Цицерон не мог распутать правовое хитросплетение и нуждался в мнении еще одного знающего человека, он обращался к Сервию Сульпицию, своему старому приятелю, с которым они вместе учились у Молона. А иной раз отправлялся к уважаемому всеми претору суда по выборным делам Аквилию Галлу, чей дом стоял на Виминальском холме. За время председательства Цицерона самым крупным оказалось дело Гая Лициния Мацера, родственника и сторонника Красса. Речь шла о его отрешении от должности наместника Македонии за злоупотребления. Слушания продолжались несколько недель, и Цицерон вынес вполне справедливое решение, но однажды не смог удержаться от шутки. Обвинение строилось на том, что Мацер получил полмиллиона в виде незаконных выплат. Поначалу тот отрицал это. Тогда были представлены доказательства того, что именно такую сумму уплатили ссудной компании, которая находилась под его управлением. Мацер тут же изменил свои показания и заявил, что действительно помнит эти выплаты, но думал, что они вполне законны.
– Что ж, вполне возможно, – сказал Цицерон присяжным, знакомя их с уликами, – вполне возможно, что обвиняемый так и думал. – Он погрузился в молчание, достаточно долгое для того, чтобы некоторые захихикали, а потом напустил на себя преувеличенную серьезность. – Нет-нет, в самом деле, он мог так считать. И в подобном случае, – (тут снова повисла пауза), – все побуждает заключить: этот человек слишком глуп для того, чтобы быть римским наместником.
Я много раз бывал в самых разных судах, и громоподобный смех стал верным признаком того, что Цицерон доказал вину сего мужа убедительнее самого искусного обвинителя. Беда Мацера заключалась вовсе не в том, что он был дураком. Наоборот, он был очень умен, настолько, что считал всех вокруг дураками. Пока присяжные голосовали, он, не ощущая угрозы, отправился домой, чтобы сменить одежду и подстричься, поскольку вечером надеялся отпраздновать победу. В отсутствие Мацера присяжные признали его виновным; и тот уже выходил из дома, чтобы вернуться в суд, когда Красс перехватил его на пороге и рассказал о случившемся. Одни утверждают, что он упал замертво, сраженный этой вестью. Другие – что он вернулся в дом и лишил себя жизни, дабы его сын не изведал унижения в связи со ссылкой отца. Как бы то ни было, дело завершилось его смертью, и у Красса появилась новая причина люто ненавидеть Цицерона, словно для этого недоставало иных причин.